Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Семенов нырнул в кусты и помчался по аллее. Все больше становилось людей, он вилял между ними как вихрь. Мгновение — и Семенов очутился за воротами. На улице было совсем пусто, и он понесся еще быстрее…

— Кошечкин! — влетел Семенов во двор училища. — Ко-о-шечкин!

Кошечкин испуганно вскочил с койки.

— Фуфайку давай! — заорал Семенов. — Холодно! Ей нужна фуфайка! Жди меня скоро!

Выхватив из-под Кошечкиной подушки фуфайку, Семенов помчался в обратный путь… мокрые плиты — арык — ворота — гравий хрустит под каблуками — фонтан — Семенов летел в черную глубину… вот это место! Он нырнул в кусты, прижимая к себе фуфайку… пробежал еще несколько шагов к заветному дереву… что такое? Под деревом никого не было! Темно и пусто… темно и пусто… вот тут же она сидела, вот тут, еще трава примята — Семенов потрогал рукой траву, и она показалась ему теплой… Он оглянулся: темные стволы деревьев молча окружали его, и ему показалось, что они улыбаются… Сквозь черную листву просвечивали подмигивающие звезды… Сердце Семенова упало куда-то в ворох осенних листьев… он потерял его… сердце потерял…

«Как ее звать-то? — спохватился Семенов. — Не знаю, как звать!»

— Эй! — позвал от тихо. — Тут фуфайка…

Ответа не было…

— Охламон! — шипел Кошечкин, когда Семенов вернулся. — Зачем ты за фуфайкой-то побежал? Дело в шляпе, а ты за фуфайкой… Надо было на месте оставаться и действовать… Тем более — в темноте! Балда ты! Ни натурщицу не достал, ни просто бабу!

— Ты только не говори никому, — попросил Семенов.

— Ладно уж… Найдем ее завтра, сходим в ларек… я за это отвечаю!

Но ни завтра, ни послезавтра они ее нигде не нашли. Или выгнал ее старик узбек, или спрятал, или она сама ушла — неизвестно. Узнать они ничего не смогли, потому что старик перестал с ними разговаривать.

23

Семенов щелкнул зажигалкой и раскурил трубку, глядя в потолок палатки, по которому все еще дождь постукивал. Посмотрел на часы, в прошлом году в Швейцарии купленные, в загранкомандировке: 8 часов… Он вспомнил, как покупал эти часы в маленьком уютном магазинчике. Художник-башкир, который был с ним вместе в делегации, ужаснулся цене часов — четыреста франков! «Ведь четыре пары сапог можно купить! А сколько рубашек!!!» — «Мне нужны лучшие в мире часы, — возразил ему Семенов. — И теперь они у меня есть». Семенов любил хорошие вещи: после долгих лет нищеты. Но об этом он ничего не сказал башкиру… На другое утро, за завтраком в гостинице, башкирский художник сказал Семенову: «Я всю ночь о ваших часах думал… и знаете что: я решил, что вы правильно поступили, купив их. Вы большой художник, наш советский классик, и вы здесь всюду ходите и смотрите на часы, и вам не годится по дешевке время сверять… Пусть швейцарцы видят! Я это понял».

«Хороший парень этот башкирец!» — улыбнулся Семенов. Он затягивался сладким дымом, следя за синими струйками, поднимавшимися к потемневшему, намокшему от дождя потолку…

«И трубка тоже прекрасная, — подумал Семенов, любовно оглядывая ее. — Тоже лучшая в мире».

Это был английский «Данхилл», ее он в Лондоне приобрел.

— Да, поездил я в последние годы немало! — сказал он. — Знают меня в мире… Имя я себе сделал, теперь только работать.

Он вспомнил, как в начале карьеры, когда он окончил институт, знакомый поэт-переводчик Фима Гробнер, муж первой семеновской любви — не Лиды, а совсем другой женщины, с которой он в начале войны расстался, а потом опять встретился, когда она уже за Фимой замужем была, — так этот Фима говорил ему: «Имя тебе надо сделать! Это в искусстве главное!» Этот Фима считал, что у него-то оно есть, это имя. И страшно воображал. Но Семенов еще тогда понимал, что никакого имени у Гробнера нет и не будет… Его, конечно, знали в писательских кругах, но был этот Фима плохим поэтом и плохим переводчиком: ни одного языка не знал, переводил по подстрочникам… «Это все равно что я копировал бы картины с закрытыми глазами, — подумал Семенов. — Халтурщик он, этот Фима! Имя мне тоже! Фима — Фима и есть!»

Семенов засмеялся злорадно. Сейчас Фима совсем на нет сошел, переводит, правда, как электронная машина, и денег кучу заколачивает — но никто его всерьез не принимает. И жену Гробнера — первую семеновскую школьную любовь — тоже смешно звали: Сима… «Сима и Фима — два сапога пара!» — подумал Семенов. Имел он против них многое, да ладно, неохота вспоминать…

Он положил горячую трубку в пепельницу возле изголовья постели — переменил положение — лег головой на правый локоть, ноги поджал — и опять задремал под усыпляющий звон капель. В последнее мгновение он подумал о том, что надо бы занести в палатку пару полешек — от дождя, — но тут же забыл об этом…

24

Рядом с ним, по длинному полутемному коридору, шел Альбрехт Дюрер — великий немецкий художник. Дюрер был и выше, и стройнее, и казался моложе Семенова, хотя был старше на два года. Не говоря уже о тех веках, которые прошли после смерти Дюрера. На нем был коричневый камлотовый кафтан, отороченный черным бархатом и блестящими собольими шкурами, на голове красный берет с белым страусовым пером, колыхавшимся от ходьбы. И волнистые локоны из-под берета тоже колыхались, падая на широкие плечи, отливая золотом. Горящие глаза Дюрера и его «четырехугольный» — как выражались древние — нос смотрели вперед, куда они оба шли.

С одной стороны коридора были полукруглые окна в глубоких нишах, стены толщиной в метр. И оконное стекло было толстое, зеленоватое, сквозь него ничего не было видно, только струился снаружи рассеянный мягкий свет. Окна напоминали пчелиные соты из-за частых металлических переплетов. С другой стороны вздымались — через равные промежутки — высокие двустворчатые двери, и стояли меж ними, прислоненные лицом к стене, холсты на подрамниках.

«Мастерские, — понял Семенов. — Огромный, видать, дом. Как у нас в Москве на Масловке».

Проходя мимо полуоткрытой двери, Семенов мельком заглянул в нее — мелькнула темная фигура у мольберта, коричневые пейзажи на стенах…

— Хороший художник? — спросил Семенов.

— О, да! — громко ответил Дюрер. — Очень! Очень хороший художник!

Он произнес эти слова отчетливо, почти по слогам. Но когда они миновали эту дверь, а до другой оставалось еще много шагов, Дюрер наклонился к уху Семенова и быстро прошептал:

— Отвратительный художник! Бездарь! — и опять пошел вперед как ни в чем не бывало, с беспечной улыбкой на губах.

«Как мало изменилось за эти века!» — тоже улыбнулся Семенов.

Они остановились перед темной дубовой дверью, за которой тускло светился медью знак Дюрера, каким он подписывал свои картины, вот так:

Вся жизнь и один день - img_4.jpeg

— Я не помешаю? — на секунду замешкался Семенов.

— Прежде всех и во всякое время, любезнейший Семенов! Вы можете доставить мне одно только счастье! — Дюрер широко распахнул дверь. — Разопьем, по-дружески, бутылку рейнвейна!

Они вошли и присели к огромному столу посреди комнаты. На голой, грубой поверхности его стояли вазы с кистями, плошки с растертыми красками, лежали листы толстой бумаги с набросками карандашом. Еще на столе стояла темная бутылка вина и два бокала. В комнате был все тот же рассеянный свет. Окно было справа, на противоположной стене за длинным столом темнели картины в золоченых рамах. Шкафы и мольберты нежно тонули в глубине комнаты. На стене слева от себя Семенов узнал Носорога в узкой раме. Семенов любил этого Носорога…

Дюрер налил тягучего красного вина в гравированные хрустальные бокалы и, широко улыбнувшись, поднял свой — Семенов подивился изящным пальцам Дюрера, — они чокнулись и выпили.

— Как это странно — что мы дружим, а вместе с тем вы мне только снитесь! — сказал Семенов. — Я вам, интересно, снюсь или нет?

— Вы мне не можете сниться, — вежливо сказал Дюрер, и в голосе его звучало глубокое сожаление. — Живой из нас — физически — только один: вы, и поэтому только вам мы оба и можем сниться. — Дюрер и не думал упоминать слово «умер». — За эти сны я вам сердечно благодарен, маэстро! — продолжал он. — Но не все ли равно, кто кому снится: важно, что я вижу вас в вашем сне и что мы оба вместе! И разговариваем! И мне не так скучно, дружище!

9
{"b":"823474","o":1}