Семенова слегка подташнивало, но он старался не обращать внимания…
144
«Для чего я пришел в этот мир? — думал он, прыгая по камням, спеша навстречу тринадцатой семге. — Для того ли, чтобы любить эту семгу? Эту одинокую и позабытую северную речку? Для того ли, чтобы любить мать и отца, которых я в жизни так мало видел? Любить детей и жену? Рисовать? И почему я должен буду уйти?..»
Обо всем этом он уже когда-то в школе думал и вот опять думает, потому что вопросы эти посещают людей, как правило, дважды: в юности и на склоне лет. В середине жизни человек об этом забывает — тогда он работает, увлеченный какой-то идеей, или не увлеченный — просто вынужденный работать, чтобы бороться за эту жизнь, не задаваясь вопросом, для чего она ему дана.
«Вопрос этот, в сущности, праздный, — подумал Семенов. — Не для чего-нибудь приходим мы, а просто приходим, ибо сие от нас не зависит!»
«Человек живет для лучшего», — вспомнил он опять известные слова. «Чепуха все, дешевая демагогия! — рассердился Семенов. — Не для лучшего мы живем и не для худшего — просто живем, потому что дышим! Мы приходим как часть чего-то общего, что существует всегда. Вот — руки, ноги, голова… мозг… глаза — все это часть того общего, что временно выбирает себе в нас оболочку ради прихоти, чтобы действовать так, как действуем мы. А потом это общее принимает форму чего-то другого…»
«Надо чаще смотреть на звезды», — говорил его отец. Семенов взглянул вверх — в сияющее небо — на редкие облака, освещенные солнцем, и подумал, что ночью в просветах облаков появятся звезды… и он на них обязательно сегодня посмотрит. Проснется ночью — он был в этом уверен — и будет смотреть на них, далекие, пока невидимые. Но он знал, что они есть — за этим ясным непроницаемым воздухом — в прозрачной тьме, которая наступит ночью. В этой тьме звезды проявятся, как на фотопластинке, — и тогда он будет смотреть…
145
— Все зависит от случая, — сказал сам себе Семенов. — Как говорит узбекская пословица: «Будет солнце — будет тепло»… да, случай велик!
Семенов вообще любил говорить и думать о случае: не о каком-нибудь определенном, а вообще. О случае в высшем смысле, ибо в жизни Семенова случай играл огромную роль… может быть, у других людей случай вовсе не играет никакой роли. Может, есть люди, у которых вообще не было никаких случаев, даже самых маленьких. Может, у них все вполне закономерно — протекало, так сказать, в полном соответствии теории с практикой, к чему нас и призывает наша наука в своем идеале… может быть, не знаю. Но в жизни Семенова теория была сильно оторвана от практики, даже более того, и в ней всегда господствовал случай… хотя… хотя, может, и в этой случайности была своя закономерность? Но тут сам черт голову сломит, и лучше мы это замнем — для ясности. Ведь если и была в сочетании этих семеновских случаев какая-то теоретическая обоснованность, то теория эта была совсем не та, которую Семенов всю свою жизнь изучал, по которой старался жить и мыслить, которую пропагандировал. Так что бросим это!
Утверждают, что «свобода есть осознанная необходимость»… но ведь и тут тоже случай подразумевается! Мол, случится с тобой какой-нибудь самый страшный случай — лишат тебя какой-то желаемой тобою свободы, — так ты осознай, что это необходимо, что иначе и быть не может, что уж так случилось! — и ты сразу станешь опять свободным. Свободным внутренне…
Но ведь есть и самая простая свобода: свобода передвижения в пространстве — так сказать, внешняя, — с ней-то как быть? Если ты куда-нибудь не волен пойти или поехать, то уж ничего не поделаешь, и никакая внутренняя свобода тебе не поможет, и никто не поможет. Будешь сидеть! Имеется в виду: на месте.
Семенову как-то более по душе были слова Гёте: «Необходимость — это Бог», — но ведь и этот Бог соткан из случаев! И Семенов боготворил случай — преклонялся перед ним, заигрывал, заискивал — жизнь научила, — но не любил. Ведь боготворить — еще не значит любить. Порой Семенов покорялся случаю с радостью, порой в меру необходимости, порой боролся со случаем — но всегда верил в его величие…
146
Семенов уже взобрался на первую скалу и сидел на ней под кривыми, измученными вечными ветрами елочками — отдыхал от крутого подъема.
Вершина этой первой скалы и вершина второй — ниже по течению — над поворотом реки — были ярко освещены лучами спускающегося к горизонту солнца, а в глубокой впадине между скалами — где бурлила вокруг скального обломка река, вымывая в гранитном дне семужную яму, — там уже наполнилось все прозрачной тенью, и тянуло оттуда сырым речным холодом.
Еще заметил сверху Семенов, что вода в яме уже не такая ярко-зеленая и пена не такая чисто-белая — помутнел Вангыр от прошедшего ливня. Зелень воды отдавала желтизной, и пена отдавала желтизной, будто отражала небо, — но это было не отражение, а горная муть…
Было тихо — как часто к вечеру — ни ветерка… И Семенов забылся на солнцепеке…
147
…Мастерская полна народу: сидят за длинным столом вдоль окон, стоят, группами, прохаживаются вдоль увешанных картинами стен. В воздухе гул голосов…
Приглядевшись, Семенов увидел, что все здесь свои. Даже враги свои. Мирно беседуют в углу Гольдрей, Барило, Лев-Зайченко, директор МТС Либединский… смешно! Бичи в конце стола пьют водку, что-то орут. «Странный какой вернисаж, — подумал Семенов. — К кому бы подойти? »
Он увидел Дюрера — в бархатном камзоле и панталонах, в сапогах с отворотами, в широкополой шляпе с пером — Дюрер сидел в рабочем кресле Семенова, заложив ногу за ногу, и держал на коленях Монну-Лиду… в чем мать родила! Семенов направился к ним.
— Петенька! — вдруг выросли перед ним Сима и Фима, оба розовенькие, толстенькие, чистенькие и вместе с тем какие-то неопрятные. — Дружок Петенька! Мы так обрадовались этому вечеру, понимаешь! И какой ты стал у нас знаменитый! Прости — мы не верили в тебя…
— Петр Петрович! — перебивает их высокая старуха, и Семенов узнает в ней Ганну, из-под снега вырытую. — Петр Петрович! Я же в замерзании с вами была! В тифу за вами ухаживала! Пенсию мне бы схлопотать надо, посодействуйте!
Но Семенов отмахнулся: в его глазах светилось прекрасное, гибкое тело Монны-Лиды в объятиях Дюрера.
— Что это ты тут сидишь, обнаженная? — спрашивает он, подходя. — Ты же замужем и давно не натурщица…
— Ей нельзя быть замужем! — строго говорит Дюрер, поднося к губам бокал вина; другой рукой он продолжает ее обнимать. — Она теперь Вечная Женственность!
— Остановилась в своем Прекрасном Мгновении? — весело спрашивает Семенов, хотя на сердце кисло.
— Вот именно! — смеется Монна-Лида.
— Ну, и как? — глупо спрашивает Семенов.
— Ах, все равно скучища! — пьяно морщится Монна-Лида. — И в Вечной Женственности счастья нет!
— В чем же оно, наконец?
— В любви! — Монна-Лида говорит это серьезно, глубоко заглянув в глаза Семенову. — В любви и обязанностях перед близкими.
— Общие слова! — возражает Семенов.
Ситуация начинала его непомерно злить. «Ревную!» — пронеслось у него в голове.
— Я-то тебя любила, — говорит Монна-Лида. — И в этом не было общих слов…
В ее голосе звучит боль.
— А ты продал меня, миленький. И теперь я ничья!
— Что это она говорит? — бормочет в пустоту Семенов.
— А ты вспомни — разве не так? — спрашивает она с бесконечной грустью.
«Никогда она так не говорила, — подумал Семенов. — И тогда — когда жили в Летнем театре, и потом — когда я жениться приходил…»
— А за что его любить-то было? — вмешивается вдруг подошедший Барило; в зубах он держит непомерно большую козью ножку и пыхтит ею, как паровоз. — Работал он у меня, знаю: лодырь он, Петька! Ни скирдовать не хотел, ни пахать! Сколько у меня хороших работников померзло! А энтот остался! Квартиру вон какую занимает… Правда что говорят: зерно ветер унес, а полова осталась…