Перво-наперво, так это она по дому ни черта не делала: лежит круглые сутки! Я на работу уйду, приду вечером: посуда не помыта, ничего не сготовлено… и она пьяная. Я сначала ей все деньги давал — на хозяйство, — ну, а потом не стал доверять. Ведь все пропьет! Не даю ей деньги, а она все равно пьяная! Достанет!
Дальше — хуже. Мужиков стала водить. Прихожу домой: они за столом сидят, а она пьяная на кровати лежит… Ну, разгоню я их всех, ей по ушам.
Я с ней сначала долго по-хорошему говорил. Мол, живи, Верка! Чтоб легче было не пить — на работу устройся. «Ладно, — говорит. — Можно и на работу… Да кто меня возьмет, на работу-то? Меня ж тут все знают». Ее я правда — в Кожиме все знали. Да и не только в Кожиме — в Инте тоже. Все у нее в кармане были. Присылали за ей машины. Она выйдет этак вот сядет — и тары-бары… Говорить-то она мастер была! Красивая очень была! Другой такой красавицы я в жизни не видал! И — пела! Одно слово: артистка.
Я ей говорю: «На работу тебя устрою!» Это я могу. В Кожиме ведь меня все уважают, как хорошего работника. Ну, сходил я к одному, к другому… В детсаде сказал директор: «Возьму ее бухгалтером». Так не идет она! Все пьяная дома валяется. Не хочет работать.
Один раз прихожу домой: шифоньер побит, посуда на полу валяется, рама в окне выбита — сама на кровати лежит. Поллитры на столе, закуска — опять мужики были… Я ей говорю: «Верка! Что же ты смотрела? Посуду-то они побили! Шифоньер сломали!» А она: «А мое какое дело? Сам смотри!» — «Да как же я смотреть-то буду, — отвечаю, — когда я на работе?» А она смеется! Поет! Ну, а как она запоет — так я сразу ее жалею… Потому что… потому что пела она действительно! Песни — все что ни на есть — наизусть знала… которые по радио передают.
Я ей опять говорю: «Ты бы, если на работу не идешь, хоть за домом смотрела бы! Хозяйство бы вела. Живи, говорю, Верка!! Ну, что тебе не жить? Погибнешь ведь!»… Смеется! «За то, говорит, что я тебе посуду мыть буду да подметать, ты мне еще должен тридцать рублей платить! В месяц!» Ха-ха-ха-ха! Представляете? Тридцать рублей! Уморила!
Я и сам не рад, что с ней связался. А как развяжешься-то? Гоню — не уходит! Один раз выгнал совсем, из избы на улицу. Зимой. А она ходит вокруг дома да кирпичами окна бьет… Ну, что будешь делать? Пустил обратно… Жалел ведь ее…
А она совсем спивается, на глазах прямо. Не просыхает. Одеколон стала пить. Я в милицию пошел, к начальнику. «Вы ж ее знаете, — говорю. — Погибает человек. Возьмите в психушку, пускай подлечится. Сил моих нет!» Обещал начальник — а сам не берет. Уж она почти что как мертвая лежит целый день. С утра. Мужиков только пускает. Я опять в милицию… Наконец забрали.
Ходил я к ей туда, передачу носил. Поправляться она стала. Как вдруг — пишет мне письмо… Целую тетрадку исписала, школьную, подумать только! Ну, и писать была мастер, скажу я тебе! Так пишет, что я сроду не видал! «Ты, — пишет она мне, — бык! Но я и не таких видала. Всякие были у меня: и генералы, и прокуроры, и следователи, и прочие офицеры… Ежели всех собрать, — пишет, — кто у меня был, в глазах потемнеет». Ха-ха-ха! Представляете? Вот как писала!
А потом письмо пришло из прокуратуры: она и туда накатала! Что у меня, мол, ее вещи хранятся. И перечислены все — чтобы я, мол, не пропил! Письмо это мне прислали, вызывают. Сходил я вечером. «Ты, говорят, Алексеич, лучше все вещи ей в психушку отнеси. А то — сам понимаешь — наклепает она на тебя». Я собрал все вещи — понес… так не принимают вещей! Так я и сяк я — не берут! Вещи, правду сказать, хорошие у нее были. Только мне-то они зачем? Велели мне в коридоре больницы ожидать. Жду я, жду. Целый час сидел… Вдруг — выводят ее! «Забирай, говорят, и вещи, и ее в придачу! Поправилась она…» Вот такие дела… совсем я духом пал.
Пришли домой. День-два тихо прошло, а потом опять за свое. Так я в горы от нее бежал! Бежал сюда, на Вангыр, в горы! Бичом вот стал…
А в доме моем черт знает что началось! Все побили, поломали все, что купил я там… Два убийства в доме произошли… совсем нехорошо. Ну, вот и снесли. Подогнали бульдозер — и покорежили все… стены наискось, одна печка торчит…
Так я вот что думаю: кто мне теперь за дом заплатит? А, Петрович?
Семенов развел руками:
— Да уж как сказать… Затруднительное это дело… юридически…
— Вот я и говорю: юридически! — почему-то обрадовался Великан. — Я ж за него деньги платил! Я ж там все внутри обставлял: шифоньеры там разные, посуду — можно ли разорять? Вот приду в Кожим — потребую за мой дом деньги. Не может такого быть, чтобы имущество разоряли… Пусть деньги мне отдают…
— Ну, а Верка-то? Верка-то как? — спросил, волнуясь, Семенов.
— А Верка Соколова погибла, — сокрушенно сказал Великан. — Сгорела она от водки… Померла… Красавица…
Все молчали, оставаясь под впечатлением рассказа. Чувствовалось, что бичи завидуют Великану, — вот рассказал! Всех за пояс заткнул!
— Прекрасно рассказали, Алексеич! — задумчиво похвалил Великана Семенов.
— Да что уж там! — скромно потупившись, но с довольным выражением промычал Великан. — Рассказал все, как было.
141
Проводив наконец бичей — они опять ушли на тот берег, где проходила невидимая отсюда дорога, — Семенов вернулся к палатке.
Ему вдруг нестерпимо захотелось покоя… как все надоело! Сначала сны эти бесконечные в ливне, потом бичи… «Надеюсь, еще не придут, — подумал он. — А то пришьют еще тут, от них всего можно ожидать…»
Тишины хотелось ему… «Река не мешает, — посмотрел он на Вангыр. — Пусть ревет… этот рев даже успокаивает, как ни странно…»
Он полез на четвереньках в палатку…
«Разговоры эти с бичами, да чифиря еще выпил с водкой… совсем нехорошо… сердце опять болит… отдохнуть надо. Ну, ничего — отойду здесь за месяц… Надеюсь, больше никто не пожалует».
Семенов лег в палатке на спальный мешок, на спину, стараясь расслабить мышцы… и усталость обняла его — нежно, требовательно, повелительно, как сестра, — и он на какое-то мгновение заснул…
142
Он встает ночью воды выпить — идет по огромной своей мастерской на кухню. Из длинного, во всю стену, окна падают на пол и на противоположную стену с висящими картинами и прислоненными к ней подрамниками — полосы лунного света. Вдруг он видит: на тахте, которая поставлена тут для гостей, спит его отец. «Пришел-таки наконец, через сорок лет, — думает Семенов, но — без удивления, спокойно. — Ведь я давно его жду…» Семенов подходит и трогает отца за плечо. «И голова — как у недавнего бича Седого — лохматая, серая…» От прикосновения отец просыпается и долго смотрит печальными глазами. Отец смотрит молча, и взгляд его хранит какую-то неуютную мудрость. «Дай-ка я тебя получше укрою», — тихо говорит Семенов, понимая в то же время, что это отцу вовсе ни к чему, что отцу и так хорошо, — а что это плохо ему — сыну… «То есть — как: сыну?» — удивляется Семенов. И вдруг он впервые за эти сорок лет чувствует, что он сын, а вовсе не отец, как давно уже привык думать и чувствовать. Отец не он, вот отец: лежит перед ним на тахте для гостей… А он — Петр Петрович Семенов — сын… Да — сын он опять, а вовсе не отец, в этом-то все дело! — и от этой мысли он просыпается…
143
Ему показалось, что спал он долго, хотя прошла всего одна минута: по часам понял — смотрел на них, перед тем как заснуть…
«Странные вещи творятся со мной, — подумал он, — и хочу спать, и не хочу… И устал, и возбужден в одно и то же время… и сердце стучит как сумасшедшее. Даже вдохновение какое-то суетливое чувствую…»
Он вылез из палатки, встал, посмотрел в низовье — куда бичи ушли — там заворачивала вправо река. Над поворотом торчали скалы с черными чубами елочек на макушках, они — и скалы, и елочки — четко видны были сейчас на фоне желтого закатного неба…
— Пойду побросаю, — решил он. — Может, еще семга возьмет перед заходом солнца…
Семенов взял спиннинг и быстро пошел все той же дорогой, по которой уже третий раз сегодня спускался: через разлившийся вширь помутневший ручей — мимо семьи берез — потом далее поляной к краю тайги — и дальше вдоль берега под живым белоствольным частоколом над камнями. Из-за слабеющего за деревьями солнца здесь — возле реки — ее ледяной холод уже брал свое: становилось прохладнее…