Семенов смотрит на солнце — на него можно спокойно смотреть, потому что оно как луна… А свет вокруг будто идет от снега… Семенов чувствует себя совершенно одиноким, под этим солнцем-луной… Где же другие? Все бело.
И вдруг прямо перед ним возникает из снежной кутерьмы старик Гардер — как привидение, ведущее за налыгач быков… наконец-то, слава богу!
Старик что-то кричит, но его слабый голос относит ветром…
Он оставляет быков — они сразу тянутся к пшенице в семеновском возу — и подходит: весь мокрый, залепленный снегом, на усах смерзшиеся сосульки, щеки ярко-розовые… настоящий Дед Мороз — доподлинный! — его бы сейчас на новогоднюю елку — в московский Дом пионеров…
— Ты потерял дорогу, — говорит Гардер.
— Это дорога, — стучит Семенов постолами[1] по снегу. — Видишь — твердо!
— Здесь просто земля, снег ветром сдуло… но это не дорога.
Он озабоченно скребет снег носком валенка. Его черное пальто и каракулевая шапка мокры, с прилипшим снегом и льдом.
Из бурана возникают еще фигуры — смешные, если б не страшные — в рваных полуобледенелых лохмотьях — в накинутых на головы одеялах — танцующие от холода — одна гречанка плачет, ее голос в свистящем снегу звучит странно, как будто она поет… а может, она действительно поет?
— Надо дорогу искать, — говорит Гардер. — Семенов пойдет туда, — он машет влево, — а я сюда. А вы пойте, кричите…
— Далеко не уходите! — говорит Ганна, высокая женщина, тепло одетая, в шерстяном платке и полушубке, местная, солдатка, муж убит на фронте. — За ветром пойдете — не воротитесь…
— Не пропадем! — машет рукой Гардер и уходит вправо, сразу потонув в буране…
Семенов медленно уходит в левую сторону, стараясь идти, чтоб ветер дул справа… А если он переменится? Крики и песни за спиной потонули в ветре… Надо за солнцем следить, оно должно быть немного сзади, а когда будет возвращаться — то перед ним, чуть наискосок… Он внимательно смотрит под ноги — не видно ли где соломинок или навоза — этих спасительных вешек, признаков дороги, — но нет! Везде чисто; мокрые постолы продавливают наст и все глубже погружаются в рассыпчатый снег.
Семенов останавливается — мороз пронизывает его, — он начинает дрожать — ветер насквозь продувает одежду: модную московскую курточку, старый рваный полушубок без рукавов… заледенелый брезент штанов царапает кожу ног, как жесть.
Семенов поворачивается на сто восемьдесят градусов и медленно идет назад, прислушиваясь к голосам оставшихся: кричат они в ветре или это ему только кажется?
Семенов натыкается на них внезапно, они возникают, как под кислотой на белой фотобумаге, — кидаются к нему с вопросами о дороге, о старике Гардере…
— Гардер? Он же ушел в другую сторону!
— Его нет! А дорога?
— Не ворочался!
— Дорогу я не нашел!
— Замерз он!
— Может, он нашел дорогу?
— На тот свет он ее нашел!
— Гарде-ер! Га-ардер!
Все кричат, надрываясь, Семенов тоже кричит, они кричат долго, прыгая в снегу, хлопая себя руками по бокам, как испуганные птицы крыльями, — но бесполезно: в ответ только воет буран, кружит снег в бешеных вихрях, безразлично и потусторонне светит лунообразное солнце…
«Хороший был старик», — скажет о Гардере через тридцать лет Барило, который виноват во всем этом замерзании, — но в тот момент Семенов еще этого не знает, и об исчезнувшем старике он уже через минуту не думает.
Греки что-то запевают, и Семенов угадывает в этой плачущей песне молитву — древнюю, как человеческий мир, как сострадание и беспощадность… но сострадание опять бессильно, ее теплоты не хватает, а беспощадность могуча — у нее мороз и ветер.
Семенов чувствует, что обледенел совершенно. Другие — видит он — тоже. Если б не мокрый снег, который казался вначале таким безобидно теплым! Если б не он, который стал теперь — на земле, на подводах, на быках, на людях — коркою льда…
Быки, которых выпрягли и подвели всех к семеновской подводе, уже не тянутся к пшенице — лежат без движения, побелевшие, полузаметенные — скоро станут сугробами. И все станут сугробами. Или одним большим братским сугробом — если вот так — в куче — замереть… но странно: тепло становится! Это обманчивое тепло, Семенов знает, ему говорили… так-то как раз и замерзают… надо вставать, двигаться… танцевать… вальс или лезгинку…
— Гарно танцуешь, Петя! — кричит Ганна, высокая, как жердь, она сама танцует, размахивая руками.
Танцуют позади нее греки, завесившись одеялами… А вон какая-то фигурка привалилась к лежащему быку, застыла… Семенов наклоняется, тормошит ее, она слабо поводит руками, высовывает из-под шерстяного одеяла бледное носатое лицо — как из воска, губы синие… Он знает эту женщину, она живет в соседней хате, у нее двое детей — мальчик и девочка — маленькие…
— Вставай! — кричит он ей, тряся за плечи. — Спать нельзя!
Она опять пытается приткнуться к быку, длинные черные волосы, пересыпанные снегом, выбиваются из-под одеяла…
Она что-то шепчет, почти беззвучно… Семенов наклоняется.
— Не нада, не нада, — шепчет она. — Не нада, Петя! Хорошо…
— Хорошо?! Что хорошо?! — свирепеет он. — Вставай, твою мать!.. Ганна! Иди сюда, бери ее!
Ганна подскакивает, хватает гречанку с другой стороны под руки, они начинают ее раскачивать — полуживую, — приплясывая.
— Хиба ж так можно! — щебечет Ганна тонким голоском. — Спать на снегу! Ты танцуй, милая, танцуй!
Ветер воет — они пляшут — гречанка обвисает в их руках, как мешок с пшеницей, — начинает плакать — не хочется ей танцевать — или не можется… Поддерживать ее на руках сил нет — Семенов останавливается. Ганна тоже. Гречанка падает на снег, приваливается к одному из окоченевших быков. Замирает. Ей тепло… Семенов видит, что еще несколько человек легли в снег, как в белую кровать, — сбились в кучу, согреться думают… Ему становится страшно… Надо двигаться! Уходить отсюда! Надо дорогу искать.
— Эй, вы! — тормошит Семенов лежащих. — Пошли! Дорогу искать! — они не ворочаются, гонят его руганью.
— Надо вместе быть! — возражает Ганна. — Барило скоро приедет! Будем все гамузом — быстрее найдет…
— Дожидайтесь, как же! Я ухожу! Кто со мной?
Молчание.
Он минуту соображает: где может деревня быть — вроде там — под солнцем — к юго-западу — против ветра надо идти… и он делает шаг в метель — второй шаг, третий… и сразу остается один — с бураном и солнцем. Пусть оно как луна — но светит же! Светит и ведет — кто знает: к жизни ли, к смерти — надо идти. Буран и солнце. Буран и солнце. Холод. Он идет, давя грудью на ветер. Смотрит под ноги — в бегущую навстречу поземку, — не видно ли спасительных кучек навоза, соломинок, — но все бело, поземка свистит по тонкому насту, летит куда-то, свирепо спешит. Когда снег становится глубже, он сворачивает в сторону, потом опять идет на ветер и солнце. Оно еще больше потускнело, стало оранжевым, как медный диск, шлифуемый снегом…
Весь буран пожелтел, пылает жгучим огнем. Это Семенов сквозь огонь идет… Жжет лицо, руки, жжет коленки под жестью брезентовых штанов… Буран и солнце! Он идет сквозь огонь…
Мысли в голове сбивчивые. То вдруг вспомнится ушедший Гардер… То Барило на лошадях… с песнями… мчащийся по дороге… То вдруг возникает в буране московский Дом пионеров на улице Стопани — вечер — окна уютно светятся теплым светом — возле парадного ребячьи голоса… это Семенов в Дом пионеров идет… на кружок рисования… он опаздывает… он идет сквозь огонь…
Останавливается: под ногами что-то чернеет — наклоняется: кучка навоза — конские яблоки! Вот счастье! Неужели дорога? Снег вроде твердый, не продавливается… А вон и соломинки — дорогие! — в насте торчат! Это дорога. Дорога! Теперь держаться. Не сбиться с нее. Держаться…
Медленно двигается дальше — от кучки к кучке, от соломинки к соломинке… они редки. Но это счастье! Это жизнь. Люди. Деревня.
Лицо почему-то уже огня не чувствует, щеки одеревенели… и нос… Трогает лицо — его нет! И ног нет. Растворился Семенов в этом буране. Но идет. Идет бесчувственно и легко.