Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Они ударили по рукам.

Семенов взял этюдник, влез в брезентовые туфли и бодро пошел на занятия. Отныне он был кум королю!

В тот же день он притащил в чайхану к обеду кучу старых газет — отобрал с Махмуд-акой необходимые призывы. Вечером принялся за работу: расчертил карандашом на стене голые места и стал писать кисточкой по известке.

Каждое утро он вставал теперь веселый, не думая о куске хлеба. И учеба в училище пошла лучше. В общем — он был вполне счастлив.

И Махмуд-ака был счастлив: стены чайханы покрывались красными боевыми буквами в орнаментальных рамках. Махмуд-ака даже смотреть стал как-то веселей, с большим достоинством. Внимание всех он обращал на семеновские лозунги. Больше всего он говорил о них с постоянным посетителем — мудрым старцем. А тот кивал головой и повторял только одно слово: «Хоп!»

Теперь Махмуд-ака вдоволь поил Семенова чаем, покупал ему каждый день три лепешки с тмином, важно обсуждал с ним тематику. И где что написать. Вскоре в чайхану наведалось районное начальство, похвалило чайханщика за наглядную агитацию, благосклонно скользнуло взглядами по прилежной фигуре бедного студента — и Махмуд-ака совсем расцвел.

Время шло. Семенов писал новые и новые призывы. Работа подошла к концу.

Грустный пришел Семенов в тот вечер в чайхану: за своей последней, как ему казалось, лепешкой. Но не тут-то было! Махмуд-ака на него даже обиделся:

— Зачем такой грустный, Петя-ка?

— Да вот… Работе конец!

Чайханщик осуждающе всплеснул руками:

— Ай-яй-яй! Зачем так, Петя-ка? Будем дальше работать!

— Как — дальше работать?

— Будем эти снимать и писать новые!

Семенов вытаращил глаза: этого он никак не ожидал!.

И опять закипела работа: Семенов варил клейстер, намазывал им старые газеты, заклеивал призывы. Потом он разводил на клею мел, грунтовал заклеенные места и снова писал те же призывы, с небольшими вариациями. И опять пил чай от пуза. Закусывал лепешками. Жизнь ему улыбалась.

Солнце вставало поздно, мерзли над спущенным прудиком деревья, запоздало опадая сухой листвой, пела в приемнике Халима Насырова, старик в чалме раскачивался в такт ее песням и повторял свое «хоп!» — а Семенов все писал, заклеивал, снова писал…

В училище ему завидовали. У него была постоянная работа! Все приходили смотреть.

Некоторые из студентов хотели найти себе такую же работу. Двум-трем удалось написать в других чайханах несколько лозунгов, но дальше дело не пошло. Второго такого чайханщика, как Махмуд-ака, не было во всем Самарканде.

Один раз в чайхану заглянул и Айзик Аронович Гольдрей. Свою мудрость он проявил сразу же: предложил нарисовать на стенах персидские ковры. Радости чайханщика не было конца, а Семенов был таким образом обеспечен работой до бесконечности. Теперь Семенов сначала делал дома эскизы, потом утверждал их вместе с чайханщиком и старцем в чалме, говорившим «хоп!», потом резал трафареты для каждого цвета и уже по трафаретам набивал на стенах ковры. Семенов даже делал их выпуклыми, добавляя в краску опилки, — по совету того же Гольдрея. Плакатам пришлось немного потесниться. Зато ковры были как настоящие! Чайхана стала и вправду походить на картинную галерею.

Слава чайханы росла. В нее переходили пить чай из соседних чайхан. Халима Насырова пела все веселей. А древний старец в чалме благословлял всю эту жизнь коротким словом «хоп!». Это было великое слово!

Один раз Семенов спросил чайханщика: кто, собственно, этот старик, почему он все время говорит «хоп!»? И что это значит.

Чайханщик ответил:

— О, Петя-ка! Этот старик — очень, очень мудрый аксакал! Он прожил сто с лишним лет, он все знает, и ему очень нравятся твои ковры! Он считает тебя большим художником. На каждый твой ковер он говорит «хоп!». Это значит: «хорошо». Он не любит много говорить, потому что ему и так все ясно… Он очень мудрый аксакал!

С тех пор словечко «хоп» связалось у Семенова с успехом. Да и с неуспехом тоже. Когда случалась удача или он получал по морде — он говорил «хоп». Ибо зачем много говорить, когда и так все ясно.

39

Семенов стоял в брюхе облака над ручьем и ловил кумжу.

Было тихо — только слышалось легкое сипение от скользящего по земле — камням — воде — по листве деревьев — облачного тумана. Ручей растекся здесь большой водоворотистой ямой и притих, не спеша втекая в нее и вытекая. В тумане ловить было хорошо: он прятал Семенова, как прятал вокруг все на расстоянии двух-трех метров. Семенов видел только свои ноги на камне, да ветви березы, склоненные рядом, да спиннинг в руках, конец которого уже растворялся в тумане. Противоположный берег расплывшегося вширь ручья еле угадывался, и деревья на нем были как тени — в этом размытом мире солнце висело смутное, как желтая луна: где-то там — вверху над облаками — и внизу, на берегу реки, было светло и четко. А здесь Семенов не видел даже поплавка в дымящейся воде, он угадывал клев рыбы рукой, подсекая на ощупь и почти всегда вовремя. Пойманные рыбы трепыхались на поясе Семенова в нитяном садке: было их там уже штук десять. Всех он поймал на один и тот же глаз, вырванный у первой кумжи, пойманной на червя. Клевало весело. Подсекая, вываживая и опуская рыбу в садок — сам спрятанный туманом, затерянный в нем, — Семенов продолжал вспоминать о среднеазиатских днях своих. И о Лиде он думал в этом тумане — как в тумане времени, — ему приятно было о ней думать, потому что она была его молодость: бестолковая, трудная и прекрасная молодость!

40

Ее опять нашел Семенову Кошечкин — случайно встретил посреди зимы где-то на улице и привел в чайхану, где Семенов рисовал очередной ковер на стене…

Семенов очень удивился, что она пришла:

— Что ж ты тогда убежала-то? А теперь пришла…

— А ты что — не рад?

— Рад, — покраснел Семенов.

— Самая красивая девушка в Советском Союзе! — воскликнул Кошечкин. — И за это я отвечаю! — это его любимые слова.

— А ты чего убежал тогда? — обратилась Лида к Семенову, не глядя на Кошечкина.

— Так я ж за фуфайкой! Тут же и вернулся, а тебя уже нет…

— Я хотела подождать, — сказала Лида. — Но тут какие-то мужики появились в кустах… я и смылась. Дурачок ты, право: разве можно было меня одну в темном парке бросать?

— С тебя, Семенов, пол-литра! — сказал Кошечкин. — Я говорил, что отвечаю за находку!

— Ладно, — сказал Семенов.

«Хоть бы ты скорей ушел!» — добавил он про себя, чувствуя, что Кошечкин ему страшно завидует.

Когда они остались одни, Лида рассказала, что Кошечкин сам к ней клинья подбивал, когда встретил ее на улице.

— Но я ему сказала: найди мне того, кудрявенького! Ну, вот… Надеюсь, не бросишь меня больше?

— Никогда! — удивляясь своему счастью, опять покраснел Семенов.

— Ларек я из-за тебя потеряла… нигде не работаю… у подруги живу…

И тогда Семенов предложил ей позировать в училище. Она сначала фыркнула, обиделась, но сто рублей сделали свое дело. Да и Семенов объяснял ей, как мог, что все это очень даже прилично — ну, и так далее: об искусстве…

Через полчаса они уже разговаривали в училище с Гольдреем. Потом Лида и Гольдрей зашли в пустой класс, и когда вышли — Гольдрей спокойный, как обычно, а Лида красная, смущенная — все было решено. Ведь Гольдрей смотрел на женщин не как на женщин, а как на натуру: материал для живописи и рисунка. И студенты тоже. Семенов объяснял это Лиде вместе с Гольдреем. Когда студенты рисовали, они думали только о цвете, форме, рефлексах — секс в их чувствах отсутствовал. Он вступал в силу потом, после занятий, да и то не у всех: много было у них других забот. И Лида постепенно привыкла, стала штатной натурщицей.

Это была его победа — Семенова — признавали все, даже Гольдрей, как Кошечкин ни приписывал лавры этой находки себе. «Такой фигуры даже у нас в Ленинграде не было, в Академии художеств», — сказал Гольдрей Семенову.

41
16
{"b":"823474","o":1}