Теперь так похожи эти тонкие кольчики и завитушки под веткой калины на кудреватые струйки, плывущие с трубки, которую Прохор, может, в то же самое время курил в блиндаже, любуясь Пелагеей, висящей на сырой стене блиндажа:
- Загляденье мое... Пелагеюшка!..
Не знал Прохор и мог ли за тысячу верст угадать, что сейчас лежит Пелагея Прокофьевна на опушке чертухинской рощи в золотом осеннем покрове, более пышном, цветистом и ярком, чем тот, которым попы покрывают мертвеца, пронося его по селу на кладбище, - приняла Пелагея причастье из чаши бездонной и скорбной...
Была только в груди у него лихая ломота в том месте, где сердце лежит...
Такая ломота раньше бывала только в руках в покосное время.
Думал Прохор Акимыч, что это с того так и ломит, что нет тяжелее работы, как лежать дни и ночи на нарах и не видеть конца ни этим нарам ни дням...
- С этой работы и есть нет охоты, - говорит Прохор Акимыч, выискивая возле коптилки рубашку и белея брюхом, как березовый пень.
- Да, братец, кто кусает локти, а кто чистит ногти,- из угла ему басит Иван Палыч...
- У нас вошь о вошь, у них грошь о грош,- отвечает Пенкин.
- У кого грош, тот и гож, - подъелдакивает Сенька.
- Слушай-ка, пенка с горшка, толщиной два вершка,- небось наш Стратилат теперь чертухинским бабам письма читает?
- Достает лапкой, что не покрыть шапкой, - сохальничал Сенька, по обычаю пьяный.
Иван Палыч так и заёкал кадыком от удовольствия:
- Гляди, как бы твой Стратилат сам не залег с Пелагеей: он ведь только тихоня: чужое не тронет - свое не отдаст!
Весь блиндаж нахмурился, словно была у всех одна бровь и под бровью один глаз и у каждого рта одна и та же щелка-морщинка, в которую видно всего человека насквозь.
- Ты, Иван Палыч,- отвечает ему Прохор, не то печалясь, не то смеясь,ты в бога-то веришь, видно, как и не я же: тольки у елки, из-за которой тебя ни Богу, ни немцу не видно... А Микалай Митрич человек правильный...
- Эх, Пенка, на наших бабах теперь, небось, пастухи стадо пасут,намекает ему Иван Палыч на историю с Игнаткой, о которой у нас в роте совсем незадолго узнали из слухов, которые, Бог весть, какими путями докатились до нас: должно быть, приносит их с ветром!
Прохор же к большему удивлению всех нас не огрызнулся, а сел в темный угол, только часто хватался рукою за грудь, словно и впрямь, как подшутил над ним Иван Палыч, боялся кошелек потерять.
- Ты, брат, держи кошелек-то покрепче, а то сам из-за пазухи выпрыгнет, - издевался Иван Палыч...
Знал Прохор Акимыч, про какой кошель говорит злой кадык, водя своими мыльными пузырями по его голой спине, по которой так и пролегли вшивые тропки-накуски, но Иван Палыч и не ведает, какое в этом кошельке у Пенкина сейчас богатство лежит и как он и в самом деле боится его потерять: не прошла даром сыромятная молитва, и ныне Прохорова люлька уже не будет пуста!
Странно, что Игнатке Прохор не уделил никакого внимания в мыслях, когда получил от Поликарпа письмо: он верил в свою Пелагею, как в гору!
- Неужели? - Прохор шептал по ночам и тайком под шинелью крестился.
Он рисовал себе в уме Пелагею с большим животом, тугим и упругим, и в тысячный раз решал в темном мозгу одну и ту же задачу: неужли ж... неужели?
* * *
Вспомнил и Зайчик сейчас Прохора Пенкина, сунулся за обшлаг у шинели и вытащил с самого дна письмо в четвертушку, смятое, со стертым адресом едва рассмотрел: село Чертухино, Пелагее Прокофьевне Пенкиной.
Все письма матери Зайчик отдал по утру, а это, должно быть, забилось в дороге на самое дно и осталось в его рукаве... Да все равно было поздно. Пелагея теперь стоит на самой последней ступеньке голубого крыльца, оттуда ей видно всю землю, а ее не видать никому...
Зайчик конверт разорвал и стал читать письмо к Пелагее...
Сперва шли поклоны, поклоны тому, поклоны другому и даже тому, кому и совсем посылать их не нужно: на позиции всякого вспомнишь, и хочется всем из окопа рукой в письме помахать, потом шли успехи в делах и хозяйстве, по дому и полю, а также здоровье, которое больше богатства и прежде всего.
"Береги,- Прохор писал Пелагее,- береги, Пелагея, здоровье, в работе спину не очень труди - как заломит, сядь отдохни, работа от рук не уйдет... К тому же прослышали мы, писал мне о том Поликарп, что ты ходишь с грузом и скоро будешь родить. Не думаю я ни про что, что мне плетет со зла Поликарп, всему, что ни скажешь - поверю, а чего не доскажешь - узнаю потом по глазам... Приеду наверно в Покров на побывку, тогда и кума выберем, а ежели что, может и правда..."
Трудно было дальше письмо разобрать, в этом месте оно все истерлось, и только внизу под карандашною мутью стояло:
"Прохор Акимов, муж ваш по плоти и духу"...
* * *
Смотрит Зайчик на это письмо, и сейчас у него перед глазами стоит наш окопный блиндаж, как живой. По нарам, свесивши ноги, сидят чертухинские мужики в шинелях в накидку, в углу у самого входа винтовки свалены в кучу, как хлам, в оконце, только руку просунуть, льется вечерняя муть из двинского болота, и лица у всех восковые.
Видит Зайчик солдат, как живых.
Похожи они сейчас в воспоминании его на икону Всех Святых, только у каждого есть что-то в лице, что искажает задуманный образ и заставляет от него глаза отвести...
Словно писал Всех Святых безумный иконописец, в середине работы заменивший пособье в работе - пост и молитву - пьянством и диким разгулом.
Смотрит с этой пьяной иконы на Зайчика насмешливый Прохоров взгляд, улыбка, словно колючка с чертовой тещи, висит в его бороде, а глаза затаили и спрятали свет, которым ночью только горят кошачьи зрачки.
А что у него теперь на уме, никому хорошо не известно, только губы очерчены горькой чертой завязаны около нее узелочки морщин, как на память, чтоб не забыть чего-то до смерти, - да по лбу наискосок хитро изогнулась морщина...
На какой же иконе не найдешь глубоко проведенных морщин?
Только там они прямы, как борозда после старого пахаря, который кладет борозду к борозде, как страницу к странице, а на блиндажной иконе они у всех покосились, скривились, сошлись и смешались, потому что, видно, писал ее разгульник-живописец не для того, чтоб на стену, пропахшую ладаном в тихом притворе повесить, а для того, чтоб на столб, крашеный в черную краску, прибить в знак, что в этом месте широкой дороги царит разбой и убийство:
- Ходу прибавь, пешеход! Ямщик, подхлестни лошадей!
- Берегись!
- Берегись!
- Берегись!
ГЛАВА ПЯТАЯ
РЯБИННАЯ ЦЫГАНКА
ЯГОДНЫЙ БУКВАРЬ
К вечеру, когда Марфушка вернулась с клюквой из лесу, по Чертухину ходили самые черные слухи...
На Марфушку смотрели, дивились, что девка жива и что баба с веревкой у ней не отняла лукошко с брусницей и клюквой, как это случилось с чагодуйским овсом нашего дьякона, избежав-шего чудом петли. Марфушка, ушедши по ягоду с утра, не знала всех этих историй, и сама немало дивилась страшным рассказам, но приврать еще ничего не успела, должно быть, со страху и говорила на выгоне бабам и девкам, что никого не видала - тихо, дескать, в лесу, как в церкви, на ключ запертой.
Солдатки решили, что Марфушку уже так, по-сиротству, не тронула баба.
Одни говорили, что баба эта похожа на Пелагею, а другие напротив.
Пелагея не баба - картина, а у этой нос большой и кривой, и похожа она, как две капли воды, на последнюю нашу колдунью Ульяну, которую тому назад лет пятнадцать в лесу рыскучие волки загрызли, а она все это время сидела в волчьей утробе и вот теперь в войну об'явилась и верховодит в лесу...
В лесу у нее, в непролазной чаще, есть тайный ход в самую землю, возле барсучьей норы, завален сучьем он, малиной высокой и частой оброс, будешь нарочно искать - не найдешь.
Этим-то ходом с Ульяной-лешихой Пелагея в землю ушла, чтоб родить не на глазах у людей, как добрые люди, а тайно.