Наверное, из всех произведений Надежды Тэффи самая сложная литературная судьба оказалась у книги воспоминаний «Моя летопись». Очерки о своих знакомых и друзьях, прежде всего – известных писателях и политиках, она публиковала в периодической печати много лет. После Второй мировой войны Тэффи собрала этот материал, составив книгу воспоминаний, и направила ее в США, в нью-йоркское издательство им. А.П. Чехова. По каким-то причинам книга опубликована не была, рукопись лежала в издательстве без всякого движения.
В 1952 году Надежда Александровна Тэффи умерла, так и не увидев «Мою летопись» изданной. Через какое-то время издатели передали рукопись книги дочери Надежды Тэффи В.В. Грабовской (Бучинской). Вскоре очерки из книги стали появляться в парижском журнале «Возрождение».
Дочери Надежды Александровны, выросшие без нее, были воспитаны в польских традициях. Валерия Грабовская, старшая дочь Надежды Тэффи, во время войны работала в аппарате польского правительства в изгнании в Великобритании и потом жила в Лондоне. Младшая дочь, Елена Бучинская, актриса и танцовщица, обосновалась в Варшаве. Судьба сына Надежды Тэффи Янека остается неизвестной. В XX веке с его революциями и страшными войнами о судьбах многих людей даже предположения строить сложно. Бывший муж Надежды Тэффи Владислав Бучинский предположительно погиб в 1918 году при невыясненных обстоятельствах. Возможно, что-то случилось и с сыном…
Дочь Валерия сблизилась с матерью в последний период жизни Надежды Тэффи. Они переписывались, встречались… А оказавшиеся в руках Валерии Грабовской после смерти матери бумаги и рукописи, включая неизданную книгу Надежды Александровны Тэффи «Моя летопись», дочь в 1953 году передала в США, в архив при Колумбийском университете. К сожалению, это сделало рукописи почти недоступными для российских исследователей. Только небольшая часть материалов из архива Н.А. Тэффи, оказавшегося в США, была опубликована Е.М. Трубиловой в сборнике «Творчество Н.А. Тэффи и русский литературный процесс первой половины XX века» (М., 1999). Документы вместе с комментариями заняли в публикации всего 9 страниц…
В РГАЛИ была обнаружена рукопись «Моей летописи», но исследователи творчества Н.А. Тэффи, например С.С. Никоненко, не считают ее авторской. Это подборка разнородных материалов – газетных вырезок, машинописных листков, напечатанных на разных машинках и на разной бумаге, и т. д., без общей нумерации и оглавления. Составляла ее явно не Тэффи. Похоже на «самиздат» кого-то из эмигрантов, друзей Надежды Тэффи, вместе с бумагами которого эта папка оказалась в России и была в конце концов передана в Архив литературы и искусства.
Единственным достоверным источником текстов очерков «Моей летописи» остаются зарубежные периодические издания русской эмиграции – «Сегодня», «Новое русское слово», «Возрождение», в которых Надежда Тэффи публиковала свои воспоминания в течение долгих лет (в «Возрождении» они выходили в авторской редакции и после ее смерти).
Воспоминания
Автор считает нужным предупредить, что в «Воспоминаниях» этих не найдет читатель ни прославленных героических фигур описываемой эпохи с их глубокой значимости фразами, ни разоблачений той или иной политической линии, ни каких-либо «освещений и умозаключений». Он найдет только простой и правдивый рассказ о невольном путешествии автора через всю Россию вместе с огромной волной таких же, как он, обывателей. И найдет он почти исключительно простых, неисторических людей, показавшихся забавными или интересными, и приключения, показавшиеся занятными, и если приходится автору говорить о себе, то это не потому, что он считает свою персону для читателя интересной, а только потому, что сам участвовал в описываемых приключениях и сам переживал впечатления и от людей, и от событий, и если вынуть из повести этот стержень, эту живую душу, то будет повесть мертва.
Автор
1
Москва. Осень. Холод.
Мое петербургское житье-бытье ликвидировано. «Русское слово» закрыто. Перспектив никаких.
Впрочем, есть одна перспектива. Является она каждый день в виде косоглазого одессита антрепренера Туськина, убеждающего меня ехать с ним в Киев и Одессу, устраивать мои литературные выступления.
Убеждал мрачно:
– Сегодня ели булку? Ну, так завтра уже не будете. Все, кто может, едут на Украину. Только никто не может. А я вас везу, я вам плачу шестьдесят процентов с валового сбора, в «Лондонской» гостинице лучший номер заказан по телеграфу, на берегу моря, солнце светит, вы читаете рассказ-другой, берете деньги, покупаете масло, ветчину, вы себе сыты и сидите в кафе. Что вы теряете? Спросите обо мне – меня все знают. Мой псевдоним – Гуськин. Фамилия у меня тоже есть, но она ужасно трудная. Ей-богу, едем! Лучший номер в «Международной» гостинице.
– Вы говорили – в «Лондонской»?
– Ну, в «Лондонской». Плоха вам «Международная»?
Ходила, советовалась. Многие действительно стремились на Украину.
– Этот псевдоним, Гуськин, – какой-то странный.
– Чем странный? – отвечали люди опытные. – Не страннее других. Они все такие, эти мелкие антрепренеры.
Сомнения пресек Аверченко. Его, оказывается, вез в Киев другой какой-то псевдоним. Тоже на гастроли. Решили выехать вместе. Аверченкин псевдоним вез еще двух актрис, которые должны были разыгрывать скетчи.
– Ну, вот видите! – ликовал Гуськин. – Теперь только похлопочите о выезде, а там все пойдет, как хлеб с маслом.
Нужно сказать, что я ненавижу всякие публичные выступления. Не могу даже сама себе уяснить почему. Идиосинкразия. А тут еще псевдоним – Гуськин, с процентами, которые он называет «порценты». Но кругом говорили: «Счастливая, вы едете!», «Счастливая – в Киеве пирожные с кремом». И даже просто: «Счастливая… с кремом!»
Все складывалось так, что надо было ехать. И все кругом хлопотали о выезде, а если не хлопотали, не имея на успех никаких надежд, то хоть мечтали. А люди с надеждами неожиданно находили в себе украинскую кровь, нити, связи.
– У моего кума был дом в Полтаве.
– А моя фамилия, собственно говоря, не Нефедин, а Нехведин, от Хведько, малороссийского корня.
– Люблю цыбулю с салом!
– Попова уже в Киеве, Ручкины, Мельзоны, Кокины, Пунины, Фики, Шпруки. Все уже там.
Гуськин развил деятельность.
– Завтра в три часа приведу вам самого страшного комиссара с самой пограничной станции. Зверь. Только что раздел всю «Летучую мышь». Все отобрал.
– Ну уж если они мышей раздевают, так где уж нам проскочить!
– Вот я приведу его знакомиться. Вы с ним полюбезничайте, попросите, чтобы пропустил. Вечером поведу его в театр.
Принялась хлопотать о выезде. Сначала в каком-то учреждении, ведающем делами театральными. Там очень томная дама, в прическе Клео де Мерод[1], густо посыпанной перхотью и украшенной облезлым медным обручем, дала мне разрешение на гастроли.
Потом в каких-то не то казармах, не то бараках, в бесконечной очереди, долгие, долгие часы. Наконец солдат со штыком взял мой документ и понес по начальству. И вдруг дверь распахнулась и вышел «сам». Кто он был – не знаю. Но был он, как говорилось, «весь в пулеметах».
– Вы такая-то?
– Да, – призналась. (Все равно теперь уж не отречешься.)
– Писательница?
Молча киваю головой. Чувствую, что все кончено, – иначе чего же он выскочил.
– Так вот, потрудитесь написать в этой тетради ваше имя. Так. Проставьте число и год.
Пишу дрожащей рукой. Забыла число. Потом забыла год. Чей-то испуганный шепот сзади подсказал.
– Та-ак! – мрачно сказал «сам».
Сдвинул брови. Прочитал. И вдруг грозный рот его медленно поехал вбок в интимной улыбке:
– Это мне… захотелось для автографа!
– Очень лестно!
Пропуск дан.
Гуськин развивает деятельность все сильнее. Приволок комиссара. Комиссар страшный. Не человек, а нос в сапогах. Есть животные головоногие. Он был носоногий. Огромный нос, к которому прикреплены две ноги. В одной ноге, очевидно, помещалось сердце, в другой совершалось пищеварение. На ногах сапоги желтые, шнурованные, выше колен. И видно, что комиссар волнуется этими сапогами и гордится. Вот она, ахиллесова пята. Она в этих сапогах, и змей стал готовить свое жало.