Перелесок вышел из-под снега,
Подмосковный и многострадальный,
Словно после вражьего набега
Или ссоры кухонно-скандальной.
Как бы ни были деревья стойки,
Те, что с краю, не протянут долго.
У корней ползущие помойки
Близко подступившего поселка.
Лом железный, черепки посуды,
Куклы, утерявшие породу.
И клочки газетные — посулы,
Что общественность
спасет природу.
НА РИЖСКОМ РЫНКЕ
Если этот паршивый товар,
Если этот шедевр индпошива,
Приносящий немалый навар,
Для парнишки глядится красиво,
Если он из райцентра влеком,
Покупает штаны на базаре,
Может дальше дремать Минлегпром,
Что б с трибуны о нем ни сказали.
Это моде убогая дань,
Кустари напрягают силенки,
И простая башмачная ткань
Превращается в куртки-«варенки».
Как привыкли мы дыры латать,
Но не делать в пути остановки!
И любая последняя… тать
Может вить из народа веревки.
Терпеливый мой русский народ
Кормит рой пустозвонов и выжиг.
Ну когда же он это поймет?
А ведь должен понять, чтобы выжить!
АВТОБУС В БОРОВИЧАХ
Курил молчаливый водитель,
А женщина встала к стеклу
И вдруг попросила:
— Ссадите
Меня на Веселом углу.
Я дальше поехал, не зная:
А смысл у названья каков?
Быть может, была здесь пивная,
Трактир у торговых рядов…
Все рухнуло, отвеселилось,
Настроилось на хозрасчет,
Но все же последнюю милость
Пускай мне фортуна пошлет.
Беспечные годы промчатся,
Но, вызов бросая во мглу,
Хотел бы с друзьями встречаться
Всегда
на Веселом углу!
ПРЕЗРЕННОЙ ПРОЗОЙ ГОВОРЯ…
ВТОРОЙ СОРТ
(Юрий Нагибин)
В вечность проникают по-разному. В зоревой поре жизни я обещал стать художником, но меня подкосило чрезмерно буйное воображение, а я обожал передвижников, раннего Лактионова и никем другим, кроме завзятого реалиста, быть не желал.
Душевная память тоже являет собой род творчества, и чем ошеломительнее она, тем сомнительнее ее показания. А все же я многих помню. Павлика, который настал в моей жизни с детства, Кристофера Марло (я называю не в хронологическом, а в сугубо интимном порядке), дядю Володю, который великолепно играл на гитаре, Сергея Рахманинова, тоже недурно владевшего инструментом. И, конечно, последнего ресторатора Фому Зубцова, который произносил фразы таким вот манером: «Интеллихэнцыя всежки соль русской земли».
Я лет с четырех обреченно знал, что принадлежу к интеллихэнции, а это, по дворовому счету Чистых прудов, соответствовало второму сорту человечества. К последнему, мусорному, принадлежали бывшие буржуи. Сказать начистоту, и среди них у меня бывали недурные знакомцы — Пушкин, барон Дельвиг, Тютчев, Вася с оттопыренными ушами, который чует, Петр Ильич Чайковский и Анненский. Натурально, не Лев — критик, что тоже проходит интеллигентским вторым сортом, а Иннокентий, который перевел всего Еврипида на язык родных осин и покорил сердца всех курсисток — от смуглой Анны Горенко до Ахматовой. Впрочем, врать не буду, с последней я знаком меньше.
Буквально о каждом из них достаточно смело, но с легким холодком в животе я писал на веленевой бумаге с каллиграфическими красотами, оставляемыми то гусиным пером, то Машинкой «Эврика». Дурацкое восклицание! В этом я убедился днями, когда нашел еще одного приятеля по Остоженке из бросового сорта — Юрку Голицына, который жил у своей тетки княгини Екатерины Александровны Долгоруковой. С аристократического детства и до седых волос все, в том числе и я, звали его запросто — Юрка. Мы увиделись с ним на заброшенной дороге. Он шел навстречу, огромный, как собор, с усами и подусниками, ветер раздувал полы его камзола, пушил бакенбарды, вздымал волосы. Я было собрался кланяться, как он заорал своим громовым голосом: «Юрка, паршивец! Совсем зазнался. Не узнаешь своего тезку!» Я опешил и обиженно дернул простуженным носом:
— Господи, боже мой! Все-таки я уже не парень с Армянского, не парень со Сверчкова и не парень с Телеграфного.
— Кто же ты, мышеед проклятый?
— Интеллигент. Сочинитель.
Юрку Голицына как громом расшибло. Вся его манекенья спесь превратилась в розовое губошлепье. Простились мы холодно. «Тоже мне Тредиаковский», — пробормотал он.
Дача моя менее чем в сорока километрах от Москвы, но поблизости нет железной дороги, поэтому по пути больше ни с кем из вояжеров я, слава Богу, не встретился, собрал в майку крепких боровиков и вернулся к себе незамеченным. Сел и сочинил доподлинную фразу: «Русскому писателю нет дела до прижизненной славы — ему бессмертие подавай!»
Народ безмолвствовал…
ПОРА ВПАДАТЬ!
(Виктор Конецкий,
сборник «Третий лишний»)
12.02. Трудное утро. Отошли от Монтевидео. Курс на Сандвичевы острова. Столько понавидались — дай Бог каждому! Тяжелая зыбь в голове. Хорошо бы выпить под сандвичи крабкоктейль или сжевать стейк с луком. Закрепив шнерт, я поднялся в каюту. На столе были раскреплены по-штормовому две бутылки коньяка, лежали «жареные трупы кур» (жаргон полярников), а вокруг сидели старпом Туровников и второй помощник Логазько, широко начитанные Мужчины. Особенно они любят мое незаконченное стихотворение: «Скелет кита на берегу Анголы». Сейчас соплаватели вели междусобойный разговор и заканчивали… Это мне было лампадным маслом по душе, пришлось помочь. Стало гораздо лучше, радужней. И тут я присвистнул, потому что понял, что пора рвать отсюда когти и заступать вахтенным помощником.