Наш поезд с грохотом въезжает на станцию, и Жас надевает рюкзак:
— Знаешь, что я думаю? Хоть раз в жизни сделай то, чего тебе хочется.
Мне бы хотелось, чтобы все было так просто, но мое будущее все еще висит на волоске. Возможно, мне снова придется бежать. За окном поезда проплывают терракотовые домики и оливковые рощи. Я пытаюсь запомнить их, и этот свет, и тени, потому что все, что я успеваю полюбить, всегда остается в прошлом.
— Мне никогда не нравилось выполнять чужие приказы! — сообщает мне бопа, потягивая кофе на кухне. — Но отдавать приказы я люблю еще меньше.
Не любит отдавать приказы? Это основа его личности. Я пробыла в Люксембурге всего несколько дней, и первоначальная неловкость между мной и бопой прошла. Мы не говорим о моем письме, но, похоже, оно уничтожило барьер между нами. Теперь он смотрит на меня с чем-то вроде предвкушения: он — как пожилой бык, который наконец нашел достаточно упрямого матадора, готового не замечать красные флажки и не уходить с арены.
Бопа гордо вскидывает подбородок, готовясь продолжить, а я закрываю глаза. Боже, дай мне сил!
— Я никогда не хотел указывать людям, что им делать, — говорит он. — В конце концов, разве я имею на это право?
Нонна и мама молчат. Я торжественно киваю, пытаясь подобрать нужные слова по-итальянски:
— Но вы служили в тайной полиции. Там ведь отдают приказы.
Нонна внимательно смотрит на меня. Она впервые слышит от меня слова, которые может понять.
— Это была моя работа! — объявляет он.
— И вы делали ее хорошо, — подмигиваю я.
— Finalmente! Ну наконец-то! — От звука ее голоса мы все замираем.
Нонна наклонилась над тарелкой и трясется. Она смеется, хохочет. Честно говоря, я все еще боюсь их обоих, но мне нравится, как развиваются события. Нонна поднимает сжатый кулачок.
— Знаешь, — она говорит медленно и отчетливо, чтобы я поняла, — когда он записался в полицию после войны, его мать предупредила меня…
— Ничего она не предупреждала!
— Она сказала…
— Нечего вспоминать всякие глупости! — Бопа повышает голос.
— Помолчите! — перебиваю я по-итальянски. — Почему мы не даем ей говорить?
На мгновение наступает тишина, и нонна успевает ею воспользоваться.
— Его мать сказала: «Берегись, он станет только хуже!» — Ее зеленые глаза вспыхивают.
— Как интересно! — Я хлопаю в ладоши. — А расскажите еще что-нибудь!
Три дня спустя бопа уединяется в кабинете с Тигрой. Правила брака, действовавшие шестьдесят девять лет, начинают нарушаться. С каждым днем я все лучше понимаю итальянский, но нонна гораздо быстрее улавливает мою склонность сомневаться в любых авторитетах. Среди своих книг, посвященных незыблемому люксембургскому праву, бона похож на солдата в окопе.
— Привет. — Я прислоняюсь к двери, сунув руки в карманы мужских брюк в стиле двадцатых годов, которые купила на барахолке.
— Почему ты все время разная? — хмыкает он.
Подойдя к его любимому креслу, я наклоняюсь и целую его в щеку.
— Кажется, по привычке, — вздыхаю я.
Мы в смущении смотрим друг на друга. Я сажусь на краешек дивана. Раньше я ненавидела этого человека. Теперь, глядя на его широкие и все еще прямые плечи и словно высеченное из камня лицо, я понимаю, как он всегда боялся терять. Чем крепче он цеплялся за людей, тем сильнее становилась его паника. Он воплощал в жизнь свои худшие кошмары. Я сглатываю, потому что поступала по-другому, но не менее жутко. Я пыталась удержать свою семью, людей, которых, как мне казалось, не могла потерять, и для этого заставляла себя молчать. Отрицала реальность. У меня осталась только ненависть. Злость на себя и на жизнь в целом. Но на самом деле… я просто всего боялась. Кажется, ненависть и страх — это одно и то же.
Я пытаюсь найти тему для разговора:
— Очень вкусный стейк вы приготовили.
— Люксембургский, — с гордостью кивает он. Я, должно быть, выгляжу удивленной, потому что он хихикает. — Не все в Люксембурге плохо. У нас, вообще-то, есть коровы.
— Я говорила с ними, когда ходила гулять.
— Когда я был маленьким, мой отец держал коров.
— Правда?
— Да, у него было шесть коров и сорок поросят… включая меня.
Я смеюсь и падаю на диван, обнимая подушку.
Бопа как будто прикидывает, говорить ли дальше.
— Однажды в Италии… во время войны… я получил приказ… — Он смотрит в пол и хмурится.
Я молчу.
— Мой эскадрон захватил трех партизан. Командир приказал вывести их в поле… там росла такая трава, что в ней можно было самому потеряться. Он приказал мне расстрелять их.
— И что вы сделали? — У меня холодеют руки.
— Вывел их в поле. День был ясный, и я велел им лежать тихо до ночи, а потом трижды выстрелил в воздух.
— Не всем правилам нужно подчиняться. — Мне становится легче.
— Нет. — Он поднимает палец. — Но большинству — надо. Запомни это.
Мы одинаково наклоняем голову вперед, выражая свое упрямство.
— Ты должна научиться быть нормальной. Когда твоя мать сбежала, она забрала у нас все. Внуков, вообще все.
Я не собираюсь с ним ссориться и осторожно говорю:
— Ну, все было чуть сложнее.
Он сжимает кулаки, превращаясь из доброго дедушки в грозное чудовище:
— Она нарушила закон, купила фальшивый паспорт! Твой отец преступник! Они растили вас, как траву, без всякого образования…
— Бопа, не будем об этом. — Я расправляю плечи. — Вы сказали, что отнимете у нее детей, вот ей и пришлось бежать.
— Она врала о том, где находится, когда звонила. Всегда врала. Но я выслеживал ее! У меня есть записи. — Он машет рукой в сторону полок, заваленных кассетами. — Я записал все лживые слова твоей матери.
— И соврали насчет этого. — Мне надоело быть хорошей.
— Что?
— Она слышала щелчки на линии, но вы говорили ей, что ничего не записываете. Как она могла говорить вам правду, если каждый разговор начинался с обмана?
— Она уничтожила все! Она…
— Стоп! — Я устало поднимаю руку. — На этом все.
— Твоя мать…
— Да, она моя мать. И я не пойду против нее. Ни ради вас, ни ради кого-то другого. Никогда.
Он открывает рот, чтобы возразить, но я его перебиваю:
— Если мы хотим подружиться, не делайте этого. В мире много вещей, насчет которых у нас разные мнения.
Он злобно трясет головой, но молчит. А я не говорю о том, что они с бабушкой решили не прерывать общение с Кьярой. Что он все еще посылает ей деньги. Мне сложно понять, что им это нужно, хотя бы ради памяти о ее детстве.
— Мне необходимо забыть об этом. — Я тру веки рукой. — Правда. Так что если вы тоже готовы это сделать, просто скажите.
Все доказательства, которые требовал суд, и даже больше, переданы моим адвокатом прокурору. Дело это должно наконец закончиться, должно быть вынесено финальное решение. Нам остается только ждать — возможно, несколько месяцев — пока другие решат, есть ли у меня шанс на гражданство.
Когда мы выходим из офиса юриста в центре города, мама отводит меня в сторону и протягивает лист бумаги. На нем что-то написано по-итальянски. Я так сосредоточилась на суде, что никак не могу понять, что это.
— Это договор с языковой школой в Риме, — улыбается она. — Ты говорила, что хотела бы там учиться.
До меня медленно доходит, что она имеет в виду.
Я всегда любила свою мать, но только здесь начала понимать ее и уважать мужество, которое потребовалось, чтобы сбежать, когда тебя растили в страхе. Даже сейчас, сидя в холодной мансарде родительского дома — большинство людей назвали бы это поражением, — она медленно строит жизнь заново. Преподает языки, откладывает деньги — достаточно, чтобы подарить мне то, что я считала недоступным. Сколько я себя помню, с того мгновения, как я начала себя осознавать, я беспокоилась за мать. Думала, как бы ее защитить. И только сейчас мне кажется, что я уже могу этого не делать.