Владов вздрогнул. На шатком стуле возле раскинутого дивана лежали ещё ни разу не сминавшиеся в коленях джинсы песочного цвета, и беленькие носочки, и раскрытая коробка с бежевыми замшевыми туфельками, и прозрачный пакет с белоснежной водолазкой, и на спинку стула наброшена куртка из лайки, и где-то в пакетах, брошенных у вешалки, есть коричневая береточка, и что ещё? «Мне вправду идёт?» – крутилась Марина возле огромного зеркала посреди расступившейся толпы, и Владов, оттеснив льстивых торговок: «Секс-террористочка!» – обхватывал за плечи. – «Жена секс-террориста!». В частном автобусе, тесном и тряском, почти с потолка навис коршуном: «Орланочка!» – и Марушка целовала остроузкую кисть: «Ты заботливый мой!»… Владов присмотрелся к стопке покупок. Да, ремень, ещё ремень, коричневый ремень с застёжкой-когтем. Опять уставился на монитор и опять добавил линию:
– Как думаешь – красиво получается?
В запястье вонзились ноготки.
– Я твою бандуру вышвырну с балкона!
Владов клёкнул кнопками клавиатуры:
– Как только закончу – раскалывай и кидай. Как только, так сразу.
Распахнулись пакеты, прохрустел паркет, отмычал комод, прозвенели деньги.
Владов смахнул пепел с колена. Штановатая чернина размахрилась сединой.
– «Владов» и «Славия» я уже закончил. Ещё отрисовать «Доверие». И ещё сто пятьдесят страниц с буквицами и виньетками.
Завыли петли и в спину потянуло сквозняком. Владов заглянул в пустую кружку, прогудел:
– Мне холодно. Не держи дверь открытой. Много не пей. Не допоздна.
На смятую простынь упал кусочек штукатурки.
– Времени нет, милая.
– Как это так? Жизнь протянута во времени.
– Да. Жизнь протянута в хлёсткий ремень, и Смерть правит на нём свой нож. Но что из этого?
– Хватит о смерти! Смерть, кресты, монастыри, хватит!
– Ты постоянно вспоминаешь о времени, но не хочешь помнить о смерти. Странно.
– Ничуть! Ничуть не странно. Если уж remember, то о том, что forever и together. Несчастный английский! Три слова стоящих! Остальные – квак и карк.
– Нет никакого времени. Есть количество следующих друг за другом событий, есть впечатления и переживание событий, есть ценность переживаний, есть степень впечатлительности, а времени – нет.
– Как это нет?
– Сколько мы знакомы?
Мы присели на эту лавочку, чтобы выкурить по сигарете, и так не разу не поцеловались, хотя скурили уже всю пачку. А такой ведь был вечер! Я в белой рубашке с хрустящим воротником, нет, галстуков не выношу! Ещё чего! Блестящую удавку на мою-то шею! И крепкий кожаный ремень, скрипящий под твоим мизинчиком, и лаковые туфли – в них можно отражаться, зачарованно следя за чёрным двойником, – и чёрный же костюм, беспросветной черноты, с внезапным переливом бархатинок, и, как всегда, змеёныш, обвивающий мне пальцы, замерший над чашечкой цветка. Без этого наряда Моя Бледность была бы напрасной. А так – Колосов вскочил: «Что случилось? У тебя траур? Или триумф?». Ещё не знаю, но Зоя ахнула: «Чёрный! Чернейший! И алмазы вместо глаз!». А как не быть бледным, если вслед за Зоей бежит зелёная шелковая волна, а из рыжего пожара, лижущего щёки, выплавился лёгкий лебедь с малахитовым солнцем в клюве… Вечер славный! На столах ты, правда, не танцевала, но как бы мы смотрелись вальсирующими среди бокалов?
Повсюду белые ручьи, всюду лёгкие капли. Капельки смешинок в уголках твоих глаз. Капельки крови в уголках губ ни разу не кольцованной девушки, случайно влетевшей в наш решётчатый коридор и онемевшей – бледная статуя вне полыхания танца, танцевания сполохов. Да, лицо статуи – три отчаяния, три окаменевших «о», три провала – рот и чёрные глазницы: «Почему не со мной?». Капельки серебра сережек, стекающие по моим кистям – ты отхлынула от меня, тебя подхватывает Колосов, как можно! Ведь ты тростинка, ты же флейта, я так боялся тебя расстроить, а с тобой уже топтужный, добродушно-бородушный, бородушно-мужный Плаксин! И всюду капли, всюду белые капли, всюду белый сок назревает в стеблях, и скрипят клыки. Я уже уронил один стул Колосову под шаг, и он, спохватившись во весь рост, что-то сообразил и решил пока Зою забыть. Магнитофон всё: «Орк! Орк!» – всё никак не отмотает, Зоя снова хочет объявить любовь наградой, «Победитель получит всё», победители всегда получают всё, и я уже пронёс три стакана мимо рта, и за нас! И теперь! И сейчас! И сейчас у бледного Алекса под белёсыми веками белый сон. Всюду стебли бредят стать стволами. Рыжее пламя плывёт между крон – меж пепельных, каштановых, тронутых инеем. Я – одинокий ясень, мечтающий сгореть, Зоя запуталась в моих ветвях, и тихий щебет: «Попробуешь меня сегодня? Жди. Я позову». И сердце понеслось по чёрным переулкам, в чёрные чащи, на чёрный луг, где белый старик, дед Владислав, задумчиво разминает в пальцах лепестки белены, вдыхает – и хохочущее пламя ударяет в луговое перепевье, в гомон чащ, в людные переулки, в опустевшую высотку, где по первому этажу вызванивают каблучки капель, в утробу лифта прячется зыбкая зелёная тень, а Владов лестницей взлетает, и вот оно, бездонное небо, и лёгкие капли повсюду, и платье взвивается, пальцы роняют капли на влажную кожу, я огненное море, я возвращаюсь вспять, в рождающую дельту, и звёзды моросят звенящей пеленой. Лёгкая капель по жаркой талии, я здесь, я здесь, дотянись одними подушечками пальцев, я начинаюсь здесь, ты вывернулась лисичкой: «Не могу так! Возвращаемся! Быстро!»…
Всё как всегда, все праздники проходят, проносится шквал веселинок – устоявшие на ногах убирают ошмётки веселья. Кого-то от праздничной скатерти отправят в смирительную простынь, кого-то от праздничного стола уведут любить, уведут в праздничную постель. «Любить?» – переспросила Зоя, и, кое-как сглотнув жидкий огнеток, поправила: «Трахать». Охтин поперхнулся. У Зои глаза зелёные, злые, ноздри вздуваются, струйки дыма отстреливаются мимо губ, зубки отзванивают злорадинки: «Ты меня сейчас наверху что? Что делал? Любил? Трахал. Банально и беспардонно. Трахал».
Данилка разбил колено. На губах – кровавая прорва. Во лбу – набат. «Кто колдун – Влад? И ты – внук Владов? Блядов!» – и хох-хах-дрызг-визг! Ветки рук отсохли, и Данилка яблоком сорвался в ноги. Тотчас бока набухли. Сок потёк. Веки склеило. «Охтин! Эй, парняга! Охтин, очнись! С кем был?». В пустом куполе влево-вправо заболтался флюгер. «Как – один? Почему тебя бросили? Совсем один? Всегда один?». В глубокий колодец занырял клювом колодезный журавль. «То есть вы доверяете мне отнять надежду? Мне – отнять у Марины Александровны надежду? Развод и только развод?». «Зиппо» – звонк! «А как же вы? Вы же не сможете безболезненно общаться с женщ», – и хрустнули под кулаком очки… Охтин сглотнул комок и выдавил: «Любил. И буду любить». Зоя оглянулась, скинула со стола в пакет бутылку, пачку, оглянулась, губы дрогнули, оглянулась, дрогнули, лопнулось: «Мигом! Нет! Жди! Вот, адрес! Двадцать минут!». Охтин хлынул светлыми ручьями.
Рецепт праздника прост – светлые ручьи и Зоя. Зоя – обязательный ингредиент для дьявольских коктейлей. Только кто вам сказал, что этот праздник про вашу честь?
И всё-таки это ещё не праздник. Праздник – это когда просто, когда… Стоять на остановке, проводив галдящую компанию – да, можете не возвращать, это мелочь, а вам нет, вы вернёте до копейки – и похрустывать коросткой льда. Под крепким каблуком петляют трещинки, моё зыбкое отражение распалось на десяток охтинок, на сотню, на мелкое крошево хрустких охтинок. Я под озером неба – один-единственный Владов, а в заводях глаз, ваших глаз – орды Владовых, но я хочу окунуться лишь в листвяную прозелень, и я надеюсь, что на дне зеленоглазой Зойки бескровная русалка не таится, не таилась, и даже не намерена селиться в её огневой головушке. Да, я хочу окунуться во влажную лилию, но я жду: все разъедутся – тогда. Тогда я помчусь – только бы не вообразить лишнего, а то расправлю крылья и уже не смогу приземлиться. Тогда я помчусь, и мне ободряюще подмигнёт светофор. Тогда я помчусь, и соседки Лины – беспокойные лесбиянки – начнут дубасить в стену, а мы будем сглатывать хохот, закусив запястья, и, может быть, прослезимся над судьбой Шихерлис… Может быть. Может не быть. Кто может и с кем быть?