Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Скоро вечер синей цаплей

Клюнет по месяцу...

или еще:

Будет ласковый ливень

Слепой сладкий дождь...

Сейсмолог. Предсказатель землетрясений. Неуемный предприниматель проигрышных дел, - еще когда-то в былых колхозах прокладывал "серебряные" трубы, все говорили: "Окстись", но где уж! К тому же теперь казацкий есаул. И всегда поэт-мечтатель. "Может быть, не зря я родился в один день с Христом... (эта тема неиссякаема в наших пасквилях на Щегла) ...Иногда кажется, что я знаю все. Даже скучно. И вдруг все забыл. Тишина. Беру перо, и Некто водит моей рукой..."

Да уж, скромностью мы не обижены. Вот только кто подталкивает его в бок, когда он берется осуществлять "Великие затеи"? В каждом ребре - по бесу.

Сохранилось множество фотопортретов моих героев с мальчишников в коттедже Лехи Птицына. Каждый по по-рядку занимал кресло у камина: вот он с трубкой, вот с бокалом, вот запрокинут лепной профиль, а в вытянутой руке томик стихов, ...,

Коттедж, теремок, который мы густо населяем, когда нет родителей. В нем не просто старомодная, но петербуржская мебель, в нем шкафы ломятся от фолиантов и старых альманахов, в нем досоветские царят традиции. Это дом из "прежней литературы" и из мечты. По двум его этажам разгуливает кот Ипполит Матвеич, в ипостаси предводителя дворянства. Мы украдкой таскаем из его мисок деликатесы, которые он обходит, брезгливо отворачивая усы.

Здесь нас познакомили с Валентином Михайловичем Шульманом. И отсюда мы тащили ему в подарок двуспальное резное кресло, в нашу "Малую Академию".

И все мы участвовали в прощании с домом, когда умер Лехин папа, а мама возвращалась в Питер. Мы безвылазно жили там целый месяц, упаковывали вещи, увязывали книги, читали, читали, читали. Это было уже как бы не жилище, а пристанище поэтов, вроде "Дома искусств" на Невском. Задушевные признания, откровения, взаимопочитания, и конечно, "пасквили" друг на друга.

Бовин на мелких листочках записывает свои вирши.

Генка Прашкевич уводит девчонок по одной на балкон (я сам украл тебя у этих уютных кресел...) и читает стихи, будто бы только ей:

Ты - лунная. Но странно, до сих пор

Я видел только солнечные блики,

И мир казался сказочно великим,

Тем самым, где отсутствует укор...

Щегол сообщает всем на ушко, что

Пол-пятого

Опять вопят опята...

и продает строчку незадорого.

Володя Захаров, Захар, собирает у камина аудиторию:

Где-то далеко-далеко

Нету ни солнца, ни неба.

Там у Господа Бога

Личная библиотека.

На бесконечных полках

Строго по алфавиту

Там покрываются пылью

Души умерших людей

Души убийц и поэтов,

Мучеников и прохвостов,

Души рабов и вождей.

И Господь вечерами,

Устав от земных забот,

Садится в плетеное кресло

И раскрывает, зевая,

Душу поинтересней,

Пока расторопный ангел

Ужин ему подает.

А Славке Журавлю очень нравится неожиданно возни-кать из темных углов, отвешивая по фразе:

Древние люди знали дивную музыку...

затаиваться и снова выдвигаться из-за шкафа:

Телом инструменту было дерево, душой - струны...

. . . . . . . . . . . .

Прикосновение к струнам будило звучание,

просыпавшееся эхом в теле...

. . . . . . . . . . . .

Это он сочиняет свою легенду.

Лицо у Жура - фаюмский портрет.

Мальчишки. Мужи. Сколько было потом обид, потерь, неразрешимых, казалось, ссор. Но уж так положено, что к какому-то времени исчерпывается детское равенство. Мы не сразу, конечно, поняли, что коллективный этот восторг начинает нас съедать. Порознь было немыслимо, а вместе уже будто и пусто. Господи, сколько муки, сколько маяты в наших письмах тех лет.

Горб писал мне в "мои бега": "Помнишь, что сближа-ло нас в первые годы? Общие идеи, взгляды, и то будущее, в котором мы кем-то должны стать. А когда пришло время, мы оказались пустышками, людьми без своего стержня, обесцветились и потеряли нужность даже друг другу. И разбежались кто куда торговать своим багажом там, где нас не знают".

Генка писал с Сахалина: "Я убежал. Но я убежал не от тебя, и не от Захара, Вовки, Валерки. Я всех вас очень люблю. Вы мне необходимы, ведь только к вам я могу прийти со стихами, словами, жалобами и всем прочим. Но почему же мы ни о чем не говорим? То есть, о чем угодно, но не о нас самих? Я мог бы часами говорить о том, что меня больно и нужно трогает, говорить о вас, о себе, о мире вокруг. Но все замыкается в каком-то чудовищном круге на сто раз пережитых междометий. Я не смог справиться с собой и сбежал, хотя никогда мне не хотелось так сильно быть с вами."

А еще Генка писал: "Скучно стоять над колодцем и видеть в нем себя, это прошлое, и ничего с ним не сделаешь. Если мы не можем удерживать настоящее, эти мгновения, делающие все прошлым, то остается будущее, в котором нет позора и нет горя, но есть все, что нужно."

А в другой раз: "Мне хотелось нащупать границы добра и зла. Я спустился в палеолит и написал повесть о предках. Оказалось, добро зверей уже проклятье людей".

Или еще позднее: "Читаю твои письма обо всех наших и словно попадаю в гости к детству. Да, настоящая литература - это "Чай у бабушки" по Марселю Прусту, который бросает нас в прошлое, в пережитое. Нас накрепко связывают мифы. Но эти мифы корнями в живом".

Вот так мы и становились потихоньку, каждый - сам, размышляя о прошлом и будущем, о добре и зле, о своем месте на Земле, и в постоянном порыве друг к другу.

Геннадий Прашкевич широко теперь известен как писатель-фантаст. На его стихи пишут песни.

Мне помнится одна картинка в рамке: тогда уже занялось на востоке, а мы еще продолжали праздновать мой день рождения. Сидели за столом. Дым коромыслом. Первые лучи должны ударить точно в наше окно. Генка поднимается в заглавии стола. Его длинная размашистая фигура... А это ведь довольно трудно - перекричать подгулявшую гоп-компанию. ...Совсем негромко, как и всегда, он читает стихи, немножко бычась вбок от волнения:

И опять надо мною, исторгая тепло,

Удивленное Слово, как Солнце, взошло...

Последние годы мы встречаемся с друзьями все больше за столом. Нет, конечно, бывает, и где-нибудь за углом, у Горба в офисе, или у Эдьки в психушке, - невинные попойки. Когда Бовин приезжает в Н-ск, мы шастаем с ним по городу, разыскивая его бывшие многочислен-ные дома, в общем-то, теперь по пустырям-бурьянам, да чужим постройкам. Или по московским закоулицам навещаем странные жилища художников и актеров...

Наш стол протянулся насквозь: на одном его конце мы собираемся у нас дома, у Генки, у Лехи Птицына, ...; в Москве у Горба или у Эдьки заседают без нас, но и с нами часто; Захар тянет рюмку чокнуться из Америки, где читает лекции; к Бойкову в Струнино мы съезжаемся под новогоднюю ночь на обобщенный наш юбилей, - он, можно сказать, специально для этого выстроил громадный дом... Безграничный круг - фигура нашего общения.

Наши застолья.

Генка привычно занимает заглавное место. Раньше - длинный, с глазами, косящими обидой, теперь - большой, руки в открытом размахе объятья, лицо особенно выразительно в благообразной седой окантовке. Кажется, вокруг него присутствует дополнительное, как бы литературное пространство, в котором он проживает одновременно варианты чужих судеб. Щедр на выдумки, на выходки, на красное словцо.

Щегол во всем обилен. Однако рядом с ним не тесно, а будто прихватывает тебя в свое существованье пухлое облако финтифантов.

Захар и вовсе избыточен, брызжет и пузырится. Когда-то он писал мне: "Завидую твоей свободе. Но стоит ее продолжить логически для себя, начинается хаос в мыслях и чувствах. Приходится упорядочиваться, чтобы сохранить основы мировоззрения". И мне представляется, что этот первобытный хаос и выплескивает лихвой, богато интонированной речью, затем сбрызгивает сладострастным смехом с подвизгом. Стихи же его крепко организованы. Сейчас Захар у нас академик, - "в сущности, я крупный ученый", - действительно, мы гордимся нашим физиком-теоретиком, когда вспоминаем об этом.

95
{"b":"82192","o":1}