- Подушечка маленькая, мне бы было низко ...
Сколько во всем жизнелюбия.
Последним в процессии ехал на инвалидной машине Константин Александрович - "Летчик", все его зовут во дворе. Они были с бабушкой большими друзьями. Каждый вечер играли в карты. Бабушка оставляла мне записку: "Вернусь поздно, ушла к Летчику". Каждый же раз они ссорились, и весь следующий день дулись, не шли друг к другу.
- А что он мухлюет?
- Это она карту передергивает.
Мы с женой Летчика ходили их мирить.
Теперь дома странно без бабушки.
Это она нас всегда ждала.
Все время приходят люди. Мне словно бы их более жалко. Они относятся к смерти. Они приходят выразить сочувствие, и любые слова, даже самые сердечные, звучат отчужденно.
Но мы - родные, не можем еще отделиться от бабушки, - рубец прошел по нам.
И еще другое.
Был рубеж. Раньше, оттуда, как ни смотри,
понять нельзя.
А теперь, глядя назад, как бы из-вне-жизни, понятно, как
перестают быть люди.
Сейчас я узнала каждый момент перехода, и у меня не осталось мучительного неверия, когда похороны - только жуткий и торжественный обряд, но смерти не могло состояться.
Только сейчас я окончательно поняла, что все, кого я хоронила раньше, действительно больше не живут.
Так уже вышло, что бабушку я всегда оделяла, может быть, неприсущими ей обобщениями.
Она уводила мое детство далеко, в разно-oбразную книжную рань. Не обнаруживая мне своей биографии (а мне казалось, не имея ее, - вся жизнь ее была до меня, а мне она - бабушка),
она сама - словно прочитанный образ, почти литературный, из ее любимых книг.
А действия ее были удивительно простые и чистые, еще стремительно быстрые, и немножко чудаковатые.
И фотографии ее остались больше молодые, все в кружевах и на бутафорских лодках или качелях в цветах.
И смерть ее тихая, осенняя, простая вдруг потрясла меня каким-то абстрактным, обобщенным трагическим смыслом, лишенным страха неожиданности, отчаяния и боли непонимания, что так может быть,
лишенным страдания прерванной любви...
Своей смертью, не укрывшейся ни одним своим звеном в тайну, - я слышала ее два последних дыхания, - она увела за собой всех умерших.
И я опустела.
У меня осталась Мама, которую я теперь "навязчиво веду к концу", трепещу за каждое ее движение.
Эдька, временно расходующий жизнь в нашем доме.
Батя позовет меня только на "последний праздник"...
Сейчас, когда я проводила уже много близких людей, я бы не поторопилась сказать, что "постигла тайну смерти".
Бабушкина жизнь, вместе с моим долгим детством, и ее смертью, сомкнулась теперь в одно мгновение, - с дистанции моих лет.
И бабушкина жизнь необычайно расцветила и
расширила миг моего бытия.
Удивительная трансформация времени.
Мария Федоровна
И второе мое откровение было - любовь. Это была любовь ко мне. У нас жила ничья бабушка Мария Федоровна.
Она была как бы няня. Это старушка, в семье чужая, но ее любят, как родную.
Она такая старая, что знает все от с а м о г о н а ч а л а.
Там в ее старости начало неизмеримо.
И оно как бы всегда - детство.
"Она была в девушках горничной..." - звучит для меня
неубедительно, - скорее:
"Она бывала в девушках...", как в сказке, - чего там только не бывает, но сказки неизменны и вечны, и могут быть рассказаны вновь.
Мария Федоровна бывала разной...,
но для меня она вот какая:
это первая любовь ко мне, о которой я задумывалась,
в которую верила.
Ведь любовь родителей и детей - без дистанции,
она слитна естеством и близостью.
Позже я смогу различать ее оттенки.
Мария Федоровна отстояла от меня, была "чужая",
она не "должна была", она полюбила сама.
И еще, она была согнутая, сильно хромала, то есть была
низенькая, значит, маленькая, старенькая, но невзрослая,
- она была подружка.
Самые вкусные конфеты - из ее жестяной круглой баночки, которые она сама не съедала, припрятывала для меня, может быть я же ее и угощала.
Самые легкие и полные слезы - у нее на коленях, когда я
только ей одной могла раскрыть свои самые ужасные преступления. Она сердилась или смеялась. Ее реакция была такой точной, что не давала мне затаить обиду или злость, или дать ложный повод к ее радости. Тогда я уже умела отличить простодушие глуповатое, вызывающее ложь, и ясное чувствительное, отвечающее моей детской чуткости.
Мы празднуем с Марией Федоровной старинные праздники. На Пасху красим яички луковой шелухой и катаем их в коридоре. На Масленицу она печет блины и рассказывает мне про тройки, украшенные лентами и бубенцами. Рядиться мы любили часто, почти каждый вечер, когда оставались одни дома, в старые шляпы, мамины платья. Мария Федоровна раскрывала свой замечательный сундук под полосатым ковриком: там был ее
девичий сарафан, расшитые кофты, даже лапти.
О, эти чудесные сундуки, обязательное "приданое"
старушек, оклеенные изнутри картинками, набитые стародавним богатством и самыми неожиданными вещами,
приоткрывающиеся очень редко,
они сами - песня,
не "наших годов", но выпавшая еще и нашему
детству на удивление и зависть.
Сейчас они, верно, вытеснены.
Да и есть ли еще такие старушки...
или только репродукция, как современное вдруг - празднование Пасхи и "проводов зимы".
Приоткрывающиеся редко, сундуки сохранили свой мифический образ преисподни, - извлечение вещей, как бы уже ненужных, из его тайных глубин рождение радости, нови...
Я прошу ее надеть сарафан.
Никогда не забуду ее какого-то легкого, чуть бликом, смущения, в лице, в тоненьких серых косичках, которые она неизменно пропускала на грудь, в распрямлении ее сломанного на одну ногу тела, - я потом прочитала, какие у нее были глаза, - уродливой девушки, которую пришли смотреть, и она поверила, - вдруг понравится, ее целомудрие смущено смотром, но она почти счастлива надеждой, она освободилась от своей уродливости, забыла ее...
Я так не знала тогда, я видела Чудо, я бросалась к ней на шею, целовала ее и плакала.
Потом на этом сундуке, на полосатом коврике она мне раскладывает судьбу на картах, или мы играем в "Акули-ну" и в "Пьяницу", или просто сидим рядышком и смотрим на огонь в растворенную дверцу печки.
С Марией Федоровной у нас чудеса и тайны.
Мои щедрые сны живут реально и законно; на небе, как и положено, живет Бог; в темноте водятся черти; мои несложные домашние обязанности по ночам исполняют добрые карлики; и фея утром на подушку приносит первые одуванчики, а иногда и оладушек положит прямо на щеку;...
Во дворе у нас заколоченный деревянный дом, в котором никто не живет. Проходя мимо него, мы с Марией Федоровной, затаив дыхание, даже взявшись за руки, смотрим в щелочки.
Там скрещиваются пыльные лучи, будто фокусируя внимание на чем-то, ч е г о н е т . Там настолько ничего нет, что понять это невозможно.
Мы придумываем друг другу про этот дом самые страшные истории: там могли бы жить привидения, играть по ночам в кости; там могли бы крысы мучить пленную прекрасную принцессу, и тогда в стенах раздавался бы жуткий стон;
мы ждем от дома хоть каких-нибудь проявлений,
но ничего нет.
(Однажды ночью дом сгорел)
Мы ездим с Марией Федоровной на огороды. Это за городом у реки. Мы поливаем лук и морковку. Огурцы растут на высоких навозных подушках. Потом спускаемся к реке. Я смотрю, как Мария Федоровна умывается прямо из речки, ее загорелые (подгорелые) морщины блестят мокрые и обсыхают, она снимает платок сполоснуть, и мы сначала ловим им пескарей, как бреднем, разглядываем их и выпускаем, но в воде, в движении, рыбок интереснее смотреть. А потом хорошо шлепать "мокрым босиком" по желтой береговой лапчатке.
Садимся перекусить, пьем квас прямо из бутылки, зеленые луковые перья макаем в соль, грызем нечищенную, только обмытую морковку, а горох сначала выщелкиваем из стручков, потом жуем и сами сочные шкурки...