Но на излете дня наши индивидуальные черты проступают четче, детали занимают свои места, - их тонируют тени жизни, каждый похож на себя самого.
Я смотрю, и восторг сходства преобращается в интерес к различию, к разнообразию лиц,
отвожу внутренний взгляд от себя,
отступаю от соблазнительного этого кажущегося растворения в солнечном свете,
оседаю, конденсируюсь,
смотрю лица.
Конечно, он похож на Батю, особенно, когда иду за ним по лесу:
узкая спина с сутулыми лопатками (- упавшие крылья), белесый брезентовый пиджачок, качается фигура впереди меня, оставляя клочки папиросного дыма, тот цепляется за ветки в сизых световых раструбах...
Он показывает мне маршруты, по которым будем тянуть профиль, - наш топограф Арнольд Ардалионыч.
Не совсем даже на Батю он похож, но на многих из его круга друзей-биологов, - на Долгушина? Надеева? В общем, как бы из Батиной породы.
А порода эта... ну, если из собак, то борзая, из птиц - сокол сапсан, из лошадей - мустанг иноходец...
Арнольд Ардалионыч невысок, сухопар, даже миниатюрен. Седые прямые волосы спущены за высоким лбом. Лицо в коричневых морщинах. Брови кустистые хмурые, а проглянет из-под них, - близорукие глаза, беззащитные, словно из аристократического детства. Молчалив, а заговорит - раздражителен, ироничен, сначала покажется, что злой. Голос - будто хриплая гармоника, у которой меха прохудились на сгибах, но мелодию еще держат. Жуткий чахоточный кашель.
Днем молчалив, скорее сдержан, ночами бормочет, кричит, иногда целые монологи на французском, немецком, на каком-то восточном, может быть, японском, пересыпает латынью и вычурным изощренным матом, убеждает все кого-то, вещает, требует...
Мужики наши мрут в восхищении (мы ведь спим вместе все в салоне теплохода на нарах или в палатке десятиместной), пытаются разучить, но у них получается вяло. Наяву тоже перемежает редкие речи иноземными фразами, никогда не поясняет и никогда не матерится наяву.
О себе не рассказывает ничего.
Кто он такой - Арнольд Ардалионыч?
Из упомянутых им имен запоминаются три:
Павел Александрович Флоренский;
Георгий Николаевич Потанин;
Александр Васильевич Колчак;
всегда по имени-отчеству.
Был ли он с ними знаком? Работал вместе?
Путешествовал? Воевал?
Потом репрессирован?... похоже...
Старик. Топограф. Арнольд Ардалионыч.
Он был загадкой для нас.
Как-то среди ночи крик его:
- Мать твою...! Акорт*! Говорю. Ассordium**!.. перемать, я тебе Аккордеоныч! Люди живы доверием, согласием, созвучием....
Мужики уцепились, рассчитывали расколоть, утром лукаво:
- Как почивали, Аккорд Аккордеоныч?..
- И здесь достали! Шиш вам! Ommia mea mecum porto.***
И не разговаривал два дня.
Но за ним осталось - Аккордеоныч.
Держался особняком. На охоту меня не брал, сколько ни напрашивалась. Уж я ему и про Батю, и Батины истории о томских профессорах (- может, он из них, из бывших?), слушал, впрочем, внимательно, но и только.
Однажды он сильно порвал свой пиджачок, сидит, кулястрает иглой, а тот разлазится все больше. Повариха наша Анна Григорьевна принесла свои тряпочки, подсела к нему, и незаметно так вышло, что уже она орудует иголкой и ставит заплатки.
- Носите на радость, - и поклонилась.
У него глаза прямо выскочили из дремучих бровей, Господи, какие глаза!
- Спасибо, нянюшка, - поцеловал ей руку и поспешно ушел в лес до позднего вечера. После этого стал иногда принимать от нее услуги и всегда молча целовал руку.
Анна Григорьевна вот уже второй сезон нанималась к нам поварихой. О ней мы кое-что знали. Из раскулаченных, рязанских. Родители ее и многочисленные братишки-сестренки поумирали один за другим, частью по дороге в Сибирь, потом в болотах их бросали, а то расстреливали (- мы, тогда*, даже не верили, - может, напуталапридумала испуганная маленькая девочка).
Маленькая девочка выползла ночью из груды тел, - их несколько человек уцелело, раненых, обморочных, недостреленных. Рассосались по деревням.
Жила у людей, у тех, этих. Жалели по-своему, кормили, в деревенских дворах, понятно, работы много, любила детишек нянчить, - по своим тосковала братишкам, и тянулось за ней - безродная, ссыльная, чужая.
Хорошо пела (- действительно, голос был "перво-родный" какой-то, пела почти без слов, что-то вроде Имы Сумак, лесная-болотная ворожба),
пела от темна до темна, и зазывали ее бабы на посиделки свои зимними тяжелыми вечерами, на свадьбы да поминки,
напивались, плакали, целовали ее и били часто, - "эка, всю душу растравила, ведьмачка",
особенно во время войны.
И удивительная эта песня её, и бесправное житье из милости складывались в отчуждение ее от других людей. Пользовали, но не принимали. Переходила из села в село, нигде не могла осесть, пробовала жить в городах: в Томске, Новосибирске, Красноярске. Подержат в няньках, домработницах, однако, прописку выправить никто не брался. Устраивалась где и как придется.
Она и к нам пришла наниматься с котомкой. Невзрачная маленькая женщина, как бы невыросшая, седенькая пожилая девочка, недостреленный воробей, хозяйка неоседлая, безгласная певунья речных-болотных песен.
Она кормит наш отряд в десять ртов, изобретая из скудных запасов домашнее варево, даже картошку "в шинельках" (- называет) подает ласково, с полевым луком, сыроежками, засоленными с вечера в миске,
из добрых своих рук.
Всех обстирывает мужиков, чинит им рубахи и поет тихонько, словно ветер в траве дышит...
Анюшка, нянюшка, - конечно, к ней привилось.
Как же случилось, что она-такая не прибилась к дому какому, в жены ее никто себе не выбрал?
В Сибири не принято расспрашивать.
Что сказала сама - сказала.
Однажды только приоткрылась нам...
Федя, рабочий наш, старый каторжник, вздумал поухаживать, в шутку вроде, куражился по пьяни.
Как заплакала она вдруг, закричала тонко, словно заяцподранок, заскулила:
- Что же сделала я вам, батюшка, ведь клейменая-клейменая я, разве само не видно...
- Я жениться хотел, - оторопел Федя,
и мы тоже растерялись.
Но она плакала, причитала невнятно уже и завыла вдруг жутковато, неуловимо в песню перелилась, да громко так, как раньше никогда не слышали мы,
утихая постепенно на обычный свой лад, и уже стол прибирает, расхаживает мимо нас незаметно, будто не было ничего...
Что ли правда, безумная?, но никто не шептался.
Будто не было.
Она ко всем обращалась "на Вы", как в старых крестьянских семьях... Только мы с ней и были "на Вы" с Федей.
В Сибири принято брать на сезонные полевые работы бичей и бывших зеков. Впрочем, и настоящих отряжают из лагерей, когда рабочих не достает.
Федя - настоящий, пожизненный. Его возит за собой наш начальник Агаджанов - Джага, его зеки зовут. Федя - мастер на все руки. Кажется, нет ничего, что он не мог бы починить или запустить в действие. Может, потому Джага и держит его при себе? Или действительно опекает? Любое ЧП около Феди, а возле него всегда искрит, Джага бежит его выручать, особенно, если милиция...
Федя - могучий старик (такой ли старый?), узловато-коряв - вывернутый из земли копченый ствол в сером лишайнике, весь в редких седых волосках, загривок оплыл, нос перебит. Самый настоящий каторжник, Жан Вальжан, "отверженный", отторженный от нормальной жизни драный медведь-одиночка, шатун.
Наша дружба сложилась с первого моего появления в экспедиции. После защиты диплома я приехала уже в разгар работы. Страшновато, все - чужие, взрослые, вести себя как?
Ну, конечно, на кухню пошла помочь; утром с рабочими потянули косу проводов; тут взрывчатку привезли, кинулась ящики разгружать;...
Насторожились, - кто я? Студентка? Рабочая? Бичевка? Так не положено, - в производственных партиях строгая иерархия.
- Кто же ты будешь, смешная? - подошел ко мне вечером страшный мужик.