Впрочем, дома иной раз случается не меньше неожиданностей: кто-то зашел, заехал, нагрянул, как шутит один мой приятель-фантаст, "Перекресток на втором этаже". Да и я ведь не только обеды варю, все же работаю, пишу-сочиняю, телевизор опять же сильно расширяет кругозор. А за письмом к другу порою так увлечешься, что беседуешь с ним будто уже на каком-нибудь другом континенте, например, в Европейской Москве...
Да, пожалуй, дом мой разомкнут, но это точечный эффект неопределенности.
А когда выезжаю из Новосибирска, само отделение от его границ Прорыв! Простор! За окошками поезда пробегают деревеньки, рощицы, ..., и дальше совсем неважно, до которого пункта, - состояние свободы простирается до экзотических далей - мест былых путешествий: экспедиций по размашистой Сибири до Севера, до Востока; по Средней Азии с Батей; по Прибалтике с Фицей, а там и в Польшу с Женькой; к Полине в Крым, на Кавказ; и всегда в Москву (такие уж во мне живут "три сестры").
Москва же для меня сама беспредельна. Вроде бы там, у своих друзей, я тоже как дома. Хожены, перехожены улицы, переулки. Есть и свои сакраментальные круги. Есть еще игра - вынырнуть из-под земли в неизведанном месте. Но Москва необъятна по состоянию. Если у нас в провинциях происходят эпизоды, и кое-где сохраняются памятники старины, то Москва ответственна за творение истории страны. Ясно, что неустановленность ее границ ощущается как в живой непрерывности времени, так и в гипотетической возможности вылета в любые концы све-та. К тому же "литературный москвич" обладает безразмерной биографией.
Когда приходится выезжать из Москвы в пригороды, может быть, дальше по средней полосе, направленность меняется, - это погружение в старомодную сердцевину России. Маленькие городки - исторические игрушки с приторможенным временем тех художников и поэтов, или других знаменитых людей, для которых эти места были средоточием.
Но сейчас мы едем вполне устремленно, окунуться в свое начало, по крайней мере то, о каком знаем по Батиным рассказам. Глядим в окошки, перебрасываемся впечатлениями, наслаждаемся дорожно-купейным бытом, как бы необязательным, легким, праздничным. Отдаемся несобственному движению.
Со мною здесь самые близкие люди. И я думаю, - надо же, именно про них не могу ничего написать, - это все равно, что опубликовать свой подкожный слой. Не смею, или не умею еще найти дистанцию для домыслов.
Вот смотрю на Ленку в упор. Слипается столько планов. Внутренне я не знаю ее возраста. Она всегда - девушка с белой косой. Та, стриженая, на фотографиях, еще до меня: в костюме зайчика, с подружками на крыше сарая, ягоду чистит в деревне, скривилась, наверное, кисло, ..., - все это немножко я в "прежней жизни". А девушка с белой косой до пояса очень строга со мной, печальна и о-очень романтична. Все "отправные" стихи - из ее уст. Голос глуховатый, дымный-дымчатый, каким хорошо читать "Демона" вслух, голос совпадет с ее запахом. Никогда толком не помню, во что она одета, хотя в самый момент вижу, что изящно-акварельно и к лицу, а будто как раз помню все ее платья, донашивая их, казалась себе неотразимой. Иногда у нее лицо - лицо нашей мамы, спокойное, брови вразлет, губы выписаны пышными лепестками. Мои не менее губошлеписты, но странно скукожились и запеклись. У нее же и в скорби уголки опустятся вовсе не горестно, не по-рыбьи, а с эдаким стоическим упором. Нос светский, вздернут не сверх меры.
Мы с сестрой подружки. Шутим, - она моя старшая сестра, а я ее старший брат. Наши жизни столь проникнуты, что не удается выбрать взгляд с какого-нибудь стороннего эпизода. Кстати, глаза у нее не карие, как у нас с мамой, Батины, с льдинкой, когда хмурится, глаза тающего снега, а то вдруг разголубеют, рассияются, как сейчас, в полном довольстве. Смеется теперь часто "девушка-несмеяна", - мягчеет, теплеет, научается прощать, да и то, мы ведь уже достигли иронического возраста. Руки тонкие, красивые, движения элегантны, сообщают предметам продолжение, передают Мишке ломтик хлеба, украшенный аккуратной пластинкой огурца.
Смотрю на Мишку моего. Здесь ему лет шестнадцать. Я вижу его от сегодняшнего дня, когда он уже молодой человек, закончивший два ВУЗа, обросший множеством друзей. Тогда я его еще таким не предполагаю, хотя сердце замирает вперед, - он будет очень достойным человеком, столько в нем доброты, душевной красоты и не мальчишеской тонкости. Поэт, - говорят про него мои друзья. Я вижу в нем все черты маленького Мишки, так сильно чувствую свою с ним неразрывность, что клушья слепота заволакивает глаза сплошной любовью. Я боюсь его тронуть словом, вдруг оно не окажется точным?.. Когда-а еще созрею до книжки про него?.. Он не стесняется моих сантиментов, но сдержан в проявлениях. Немногословен, как его дед. Вообще похож на Батю, - удлиненные жесты, угадывается развалистая походка, упряменький подбородок с ложбинкой. Сейчас улыбается эдак внутрь себя, отец выпустил очередную остроту.
Перевожу взгляд на Вову. Его остроты мгновенны, легколетны, так прямо и не перескажешь, если не под словцо. Сдвинет букву-другую, аж зайдешься, до чего ловко-вертко выскочит созвучный смысл. Лицо у него сразу делается вольтерьянским. Впрочем, и сам востронос, улыбка длинная, по углам ехидные скобки морщин. Очки близоруко выпучивают глаза, кажется, он въедливо вглядывается в устройство вещей. Голос "ленинградский", нет, не дворянский петербуржский прононс, но как бы тональная промозглость туманных широт. Иногдау Вовы проглядывает что-то английское. Не только английский юмор, а и "коварный альбион". Высокий ворот-ничок подпирает узкие щеки, профиль чуть вскинут, ах, как хочется применить к нему эпитет "благородный"...
Разговор наш дорожный, семейный как передать? Да и зачем? В нем, конечно, присутствуют интересные замечания, что не самое важное сейчас. Он сплошь пересыпан намеками, подковырками, былями и небылицами,- в целом, это фамильный фольклор, который дорог и необходим кругу близких людей. Это сокровенный мир "любов-ной музыки", что дает возможность единения. Мир сладостный и мучительный, страстный, обидчивый и часто беспринципный; он не всегда делится на сознание и бытие; в нем слиты начала и концы, грезы и откровения, счастье и боль, - вечно играющий наш внутренний мир. Когда он может выплеснуться в общее пространство разговора, интонации, мимика, опознавательные жесты позволяют нам глубоко проникать в чувства друг друга.
По дороге мы видим массу красивостей. Главная, понятно, Байкал. Путь наш проходит по самой кромке озера, так что камешки наперечет. И даже удовлетворен всегдашний вожделенный порыв - выскочить на ходу, пощупать, что там в заоконной визуальности.
Поезд задерживается на разъезде. Пассажиры ссыпаются как в кино, бегут, трогают воду, пьют, набивают карманы гальками, пара смельчаков спешно купается... Гудок. Снова едем, едем.
В Благовещенске останавливаемся у приятелей. Он - фантаст, она журналистка и поэт. Очень милая, очень несчастная Светка. Мы нескладно попадаем на их "состо-яние развода". Что тут сделаешь?..
Наши странные общие прогулки по городу, по музеям. Тут сами улицы музей неглубокой купеческой старины и ботанического роскошества, если о них рассказывать, как умеет писатель-фантаст Николай (тот, что про перекресток на втором этаже). Приток Амура Зея оказывается раз в пять могущественнее своего легендарного партнера. Живем мы в трех шагах от Амура, но подойти к нему нельзя. Вдоль берега пограничная полоса, колючая проволока, дзоты. Жутковато. Китай на той стороне, как на ладони. Скоро тут начнут сновать "челноки".
Наши странные общие походы за город на озерцо с цаплями. Жарко. Немножко томительно. Им хочется все вре-мя что-то выяснять, Николаю и Светке. Издали смотришь, как еще не нарушилось притяжение, но вот-вот.., Господи, что же ты делаешь с ней!
Устраиваем Светлане вечер поэзии. Хорошие стихи, очень несчастные.
Провожая нас, она так и едет вместе в тамбуре, до пер-вой... уже до второй остановки... говорит, говорит, благодарит, обнимает...