Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Бердяев через полтора часа должен уезжать, — оповещал нас Фондаминский со своего председательского места за письменным столом. — Так что, если мы желаем, чтобы он успел всем возразить, надо ограничить время выступлений.

Вот как Адамович в Table Talk («Новый Журнал», № 64, 1961 г.) описывает вечер «Круга»:

«Собрание у Ильи Исидоровича Фондаминского-Букакова. Поэты, писатели — «незамеченное поколение». Настроение тревожное и разговоров больше о Гитлере и о близости войны, чем о литературе. Но кто-то должен прочесть доклад — именно о литературе.

С опозданием, как всегда, шумно, порывисто входит мать Мария Скобцева (в прошлом Кузьмина-Караваева, автор «Глиняных черепков»), раскрасневшаяся, какая-то вся лоснящаяся, со свертками и книгами в руках; протирая запотевшие очки, обводит всех близоруким, добрым взглядом. В глубине комнаты молчаливо сидит В.C. Яновский.

— А, Яновский!.. Вас-то мне и нужно. Что за гадость и грязь написали вы в «Круге»! Просто тошнотворно читать. А ведь я чуть-чуть не дала экземпляр отцу Сергею Булгакову. Хорошо что прочла раньше… Мне ведь стыдно было бы смотреть ему потом в глаза!

Яновский побледнел и встал.

— Так, так… Я, значит, написал гадость и грязь? А вы, значит, оберегаете чистоту и невинность о. Сергея Булгакова? И если не ошибаюсь, вы христианка? Монашка, можно сказать, подвижница? Да ведь если бы вы были христианкой, то вы не об отце Сергее Булгакове думали бы, а обо мне, о моей погибшей душе, обо мне, который эту грязь и гадость… так вы изволили выразиться?.. сочинил! Если бы вы были христианкой, вы бы вместе с отцом Сергеем Булгаковым ночью прибежали бы ко мне плакать обо мне, молиться, спасать меня… а вы, оказывается, боитесь, как бы бедненький отец Сергей Булгаков не осквернился! Нет, по-вашему, он должен быть в стороне, и вы вместе с ним… подальше от прокаженных!

Мать Мария сначала пыталась Яновского перебить, махала руками, но потом притихла, сидела низко опустив голову. Со стороны Яновского это был всего только удачный полемический ход. Но по существу, он был, конечно, прав, и мать Мария, человек неглупый, это поняла — вроде как когда-то митрополит Филарет в знаменитом эпизоде с доктором Гаазом».

Адамович почти точно передает сущность нашего спора. Он ошибается только в одном: это не было позою с моей стороны, не было «удачным полемическим ходом». Мы тогда так действительно думали и чувствовали.

После собрания, пропустив последнее метро, оставались еще самые отчаянные полуночники, а также аборигены 16-го аррондисмана, вроде Фельзена, Вейдле или «берлинцы», квартировавшие у Фондаминского: Сирин, Степун. Опять появлялся чай, покрепче; хмурый Зензинов исчезал в своей проходной комнате.

Постоянно присутствовали на этих вечерах Адамович, Иванов, Фельзен, Вильде, Яновский, Софиев, Варшавский, Червинская, Кельберин, Мамченко, Терапиано, Юрий Мандельштам, Алферов, Зуров, Вейдле, Мочульский, чета Федотовых, мать Мария, Савельев, Гершенкрон, С. Жаба, Н. Алексеев. Шаршун, Емельянов, Ладинский… не припомню всех. Изредка появлялись: Керенский, Бердяев, Шестов, Франк, Цветаева, Степун, Извольская, Штейгер, Кузнецова, Андреев, Сосинский.

Наведывались и «деятели» из чуждых нам эмигрантских группировок, которым Фондаминский старался помочь или внушить «доброе, вечное». Приходили загадочные личности, шпионы, подосланные из Союза, или просто несчастные беженцы, невозвращенцы. Все заворачивали в штаб-квартиру Фондаминского. Когда обнаружилось, что к телефону Фондаминского «подключились» неведомые нам родные «патриоты», он буквально расцвел. На первой странице «Пари суар» крупное улыбающееся лицо Фондаминского сияло от радости — наконец он получил давно ожидаемое признание от Эльбруса Человечества.

Хорошо помню одну русскую тетку — кубышка, грудасная, разумеется, соболиные брови и вдобавок беременная. Только что пробралась в Париж из Турции, где ее муж — Раскольников — советский полномочный представитель выпрыгнул из окна посольства, а может, бывшие его друзья спихнули посла как персону нон-грата с крыши особняка. Этот Раскольников в октябре семнадцатого года пальнул с крейсера «Аврора» по Зимнему дворцу и разогнал последний оплот демократического режима. Фондаминский был тогда комиссаром Черноморского флота, а Керенский — главой правительства и верховным главнокомандующим.

Беременная вдова присутствовала на нескольких наших собраниях и «чаях». Если не ошибаюсь, Фондаминский — святая душа, приютил ее на время у себя на квартире. Она смотрела пристально своими немигающими холодными бесцветными глазами, прислушивалась к нашим импрови-зациям и, я теперь понимаю, все решала: провокаторы мы или сумасшедшие, а может, и то, и другое. После долголетнего советского опыта она иначе не могла, кажется, думать.

Признаюсь, трепет охватил меня, когда я впервые увидел ее в мирной столовой за стаканом чая визави учтивого Керенского. Еще один круг сомкнулся. Мне вдруг стало ясно, что история имеет смысл, часто даже противоположный нашим ожиданиям, но разобраться в этом трудно, остановившись где-то посередине процесса.

Как эта женщина прошла через годы оккупации, вернулась ли она к Отцу Народов и что ждало ребенка, я не знаю.

Здесь уместно рассказать об одном эпизоде — не историческом — из моей личной жизни, память о котором вызывает во мне подобный же «священный» трепет.

Через много месяцев после издания моей повести «Любовь вторая» я неожиданно получил письмо из Риги от весьма известного в дореволюционной России писателя Наживина. Ему моя новая книга понравилась, и он «осторожно» мне об этом сообщал. Я ему ответил приблизительно так:

«Дорогой друг! Простите, не знаю Вашего отчества.

Спасибо за ласковое приветствие. Полагаю, что Вам «Любовь вторая» понравилась, иначе зачем было Вам писать мне. Но к делу…

Жил-был мальчик в России. При переходе во второй класс гимназии его наградили «передержкой» — надлежало сдать осенью дополнительный экзамен по французскому языку. В помощь призвали студента Бориса Гейбинера, который подрядился посвятить юнца во все тайны неправильных глаголов. Студент оказался, кстати, вегетарианцем и убежденным толстовцем. Это на меня повлияло, и я немедленно тоже заделался вегетарианцем, впрочем, ненадолго. Сестры не то из родственных чувств, не то из зависти бесконечными укорами заставили меня снова прибегнуть к «питательному» мясу. Но влечение к толстовцам и их книгам сохранилось. Я мог приобретать только дешевые издания «Посредника», и я составил себе библиотечку из этих брошюр. Среди них была одна — называлась, кажется, «О чем говорят звезды», где повествовалось о богдыхане, который однажды ночью вышел из дворца и был поражен зрелищем многочисленных мигающих звезд, старавшихся ему что-то внушить. Богдыхан, разумеется, созвал магов и астрологов со всего государства и приказал им немедленно разгадать, о чем говорят звезды.

Задача была нелегкая. Мудрые старцы и кудесники приуныли, но, как полагается, среди них нашелся один посмелее и поумнее. Когда весь ареопаг собрался наконец во дворце, он выступил вперед и с подобающими книксенами сообщил богдыхану: «Звезды, великий государь, говорят о любви».

Вот эту книжонку я облюбовал и перечитывал несколько раз. Прошло много лет, гимназистик бросил свою библиотеку на произвол судьбы, и не в последний раз, переступил, с визами и без оных, много границ, окончил Сорбонну, изучил почти все неправильные глаголы, написал несколько книг, среди них «Любовь вторая», где повествуется о заповеди небесной любви для нашей земли. И вот приходит письмо, как рукопожатие, как братское благословение от автора моей заветной сказки «О чем говорят звезды».

Не знаю, как Вас, Иван Наживин, но меня эта «замедленная» духовная бомба, вдруг взорвавшаяся в парижском отеле и соединившая нас в разных временах и фазах, потрясла, вызвала душевный трепет. Я убедился в осмысленности каждого нашего шага, даже бессмысленного.

Ваш В.С.Я.»
22
{"b":"82191","o":1}