Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Бунин отметил только одного Зурова из всех молодых писателей за рубежом: последний писал, разумеется, в одном ключе с Буниным. О Сирине, старшем по возрасту и добившемся признания еще до войны, Бунин, кажется никогда в печати не отозвался с решительной похвалою.

Проза всходила медленно на чужой почве: такова природа ее. Но поэты наши достигли положенного им блеска еще в тридцатых годах. Поплавский, Червинская, Ладинский, Штейгер, Кнут, не говоря уже о старших: Ходасевич, Цветаева, Иванов, Оцуп. У них было бы чему учиться Бунину! Но Иван Алексеевич упорно отстаивал свою самобытность, не признавая никаких новшеств, — как в прошлом, он отвращался от эпохи Блока и Белого. В этом диалектика зубра, не эпигона: он самостоятельно вымирает, не способный к сложным мутациям. Бунин гордился тем, что на него не оказали влияние «никакие там Прусты и Кафки». Увы, не оказали…

— Иван Алексеевич, — сказал однажды Ставров Бунину на Монпарнасе, — мы вас любим не за ваши стихи.

— И я вас люблю не за ваши стихи! — привычно отгребся Бунин. (За что же он все-таки любил монпарнасцев?)

Теперь в Советском Союзе стихи Бунина переиздаются и даже пользуются успехом. Бедный социалистический реализм!

Журнал «Современные записки», как все зарубежные издания, терпел убытки: подписка не покрывала расходов. Редакция задыхалась от количества присылаемого материала, при трех книжках в год. Один Алданов 20 лет подряд печатался там из номера в номер. Понемногу к нему присоединился (даже вытесняя) Сирин.

Конечно, Фондаминский и Цетлин, люди состоятельные, могли бы жертвовать деньги, но это бы не разрешило основного вопроса. Речь шла о том, чтобы создать коммерческую базу для журнала, найти активного читателя: продавать, а не гноить литературу на складе.

И Фондаминский создал еще один «орден» — дамский — для распространения билетов на ежемесячные доклады «Современных записок». Дам этих, в меховых саках, нельзя было раз навсегда объединить: с ними тоже приходилось встречаться регулярно за чайным столом, беседовать, поддерживать интеллектуальную связь. Кроме того, надо было снимать зал ежемесячно и находить подходящего, интересного докладчика… Даже пронумеровать стулья в Лас-Казе, потом собрать и спрятать билетики для следующего вечера. И выслушивать упреки «меховых» дам по поводу Жаботинского или Ростовцева (уклоняющихся, кажется, в фашизм).

После одного такого вечера я, жертвуя веселым обществом на Монпарнасе, предложил корпевшему над стульями Фондаминскому помочь ему привести в порядок хозяйство, Зензинов подсчитывал кассу. Илья Исидррович с благодарностью согласился, но через минуту, покосившись в мою сторону, сказал:

— Идите, идите, я знаю, вам хочется к друзьям.

И я убежал от общественной нагрузки, не выходило это у нашего поколения.

Зензинов был всегда рядом в таких случаях: молчаливый и часто хмурый, скептически настроенный. Думаю, что если бы он оказался во Франции во время последнего похабного мира, то судьба Фондаминского (или самого Зензинова) сложилась бы по-иному.

«Круг» собирался через понедельник… Квартира Фондаминского на rez-de-chaussee.[19] Входная дверь вела в маленькую прихожую, дальше столовая, где за длинным столом мы пили чай и ели сладкие булочки до заседания. Из столовой лестница вела в подвал: там кухня и комнаты для при-слуги. Следующая за столовой проходная комната Зензинова: кровать, письменный стол, машинка и пачка американских сигарет. На этом «Ремингтоне» Зензинов днем писал свои воспоминания о неудачной любви, а может быть, вообще, о неудачной жизни. Я раза два опустошал его запас слад-ких папирос «Локки Страйк», и с тех пор он больше не оставлял пакета на виду.

У меня, писателя, в Париже не было своей пишущей машинки. (А. Толстой увез «ундервуд» М.С. Цетлиной.)

Когда я заканчивал повесть или рассказ, то обычно шел к Юрию Алексеевичу Ширинскому-Шихматову, главе пореволюционного клуба и редактору «Утверждений». Его женой была вдова Бориса Савинкова, Евгения Ивановна. В их доме я провел много волнующих и поучительных часов, дней, ночей, погружаясь в живое прошлое двуглавой России.

Отец Юрия Алексеевича был обер-прокурором святейшего синода, член государственного совета, он имел привычку повторять: «Правее меня — стенка!»

Юрий Алексеевич, бывший правовед и кавалергард, проделал поворот на все 180 градусов: от «правой», почти черносотенной «стенки», до «левой», пореволюционной, национал-максималистской. Евгения Ивановна, княгиня Савинкова, как мы ее иногда называли, являлась живым преданием эпохи динамита и генерал-губернаторов; здесь имена Хомякова, Леонтьева, Каляева, Сазонова произносились словно клички кузенов.

Вот в этом доме охотно снабжали пишущей машинкой, и я мог ею пользоваться без ограничений.

Теперь, бывая так часто у Фондаминского, я, естественно, счел уместным попросить машинку на денек.

— Ну что вы, что вы, — урезонивал меня Фондаминский, — разве вы не знаете, что велосипед, фотографический аппарат и пишущую машинку никто никому не одалживает.

Я этого, к счастью, не знал. Кроме машинки князя Ширинского, я обычно брал еще велосипед — у доктора З… (К фотоаппаратам я питал некого рода отвращение). По-видимому, такое благоговение перед произведениями индустрии было типичным для социалистов аграрных стран.

За проходной комнатой Зензинова находился огромный кабинет Фондаминского; там, на кожаном диване, он спал, постлав себе простыню. Из этого кабинета можно было выйти прямо в общий коридор дома, а затем на улицу, не проходя через парадную дверь квартиры. Чем мы иногда пользовались, так как у Фондаминского собирались разные фракции, порой враждебные.

Я обычно приезжал на велосипеде, с юных лет тяготея к независимости и страдая от мещанского расписания последних поездов метро. В свитере и брюках «гольф» я вносил свой велосипед в маленькую прихожую, раскрасневшийся, внешне активный и бодрый. Илья Исидорович меня несколько раз встречал одним и тем же возгласом:

— Как это вам удается всегда сохранять такой энергичный вид? (или что-то в этом духе).

Для него было загадкою, как можно переносить, не возроптав, наш образ жизни, полный лишений. Думаю, что если бы он очутился в эмиграции с самого начала нищим и одиноким, то не выдержал бы испытаний и, вероятно, кончил бы самоубийством.

В его квартире доживала век пара сиамских кошек, любимцы покойной Амалии Осиповны. Насквозь избалованные, таинственно-развратные, аристократические существа, явно бесполезные, но претендующие на особое внимание.

Я вырос среди зверей и домашних животных, люблю их и понимаю, однако стою за строгую иерархию: считаю ее справедливой — никакая демократия здесь не уместна. Собака или кот не должны сгонять человека с лучшего места; я бы даже сказал, что им полагается уступать нам первенство.

Надо было видеть удивление, даже возмущение этих сиамских высочеств, когда я их сметал с удобного кресла и сам устраивался в нем… Фельзен только посмеивался, как расшалившийся гимназист: «С ними, вероятно, еще ни разу в жизни так грубо не обращались», — произносил он своим тихим, твердым, с дружескими интонациями голосом.

Когда народ сходился, сиамцы исчезали внизу, где кухня.

Чай разливал Зензинов. У них был маленький самоварчик с краном, подвешенный над спиртовкою — его постоянно доливали кипятком из большого чайника: спиртовка поддерживала температуру и мурлыкание. Фондаминский озабоченно спрашивал, обращаясь ко мне или к Софиеву:

— Вам, конечно, покрепче! — что меня даже удивляло. Только постепенно я догадался: крепкий чай был для ряда поколений русских интеллигентов, от петрашевцев до эсеров, чем-то вроде гашиша… И Фондаминский представлял себе, что мы в России пили бы чай покрепче. Увы, я не укладывался в традицию и по вечерам пил только винцо или коньяк. Коньяк, по понятиям наших гурманов, даже Бунина, попахивал клопом.)

Постепенно все собирались; отпившие уже чай переходили в кабинет, уставленный дорогими сердцу книгами, их потом выманил у Фондаминского очаровательный немецкий полковник. Каждый постоянный член «Круга», в общем, имел свой любимый угол дивана или привычный стул, где и располагался.

вернуться

19

На уровне тротуара (франц.).

21
{"b":"82191","o":1}