Укрыться оказалось не так-то просто, прямо-таки невозможно. И не потому, что учитель химии преследовал меня и всегда старался быть рядом. Нет, мы виделись редко. Но он - большая, хмурая птица - все время стоит перед глазами. Стоит и смотрит всевидящим, рентгеновским взглядом - задает мне разные вопросы, но не от своего имени, а от моего.
- Послушай, Кот, - спрашиваю я сам себя, - для чего ты живешь на свете?
- Живу и все, - отвечаю я сам себе. - Разве надо жить для чего-нибудь? Можно жить просто для собственного удовольствия.
- Можно! - голосом Коперника отвечаю я себе. - Можно. Но надо знать точно, что такое "собственное удовольствие". Ты знаешь, Кот? Пожимаешь плечами. Но ведь ты не мим, чтоб разговаривать языком жестов, и, если тебе есть что сказать, говори языком людей, а не плечами. Может быть, в твоей жизни нет смысла? Бессмысленная жизнь! Ты опять пожимаешь плечами? Мне жаль тебя, Кот, беспомощный ты человек и какой-то бессмысленный.
- Отстань!
- Не отстану!
- Тогда я повернусь и уйду!
- Как ты можешь уйти от меня, когда я и ты - одно и то же...
- Нет, Кот, - говорю я себе, - не одно и то же. Когда-то мы были одним и тем же, а теперь разные. Как сиамские близнецы - не можем разойтись в стороны. У нас одно имя. Одно сердце. Одни брюки на двоих, одна рубашка. Не могу понять, откуда ты взялся. Зачем ты мне нужен? Может быть, ты вирус? И я болею тобой.
- Ты болеешь самим собой, Кот. Это очень тяжелая болезнь, иногда неизлечимая.
- Что это еще за болезнь? - сержусь я на себя.
- Ты повзрослел и недоволен собой. А поскольку до этого ты был очень доволен, любил себя, холил и лелеял, тебе кажется, что это не ты, а кто-то другой недоволен. И произошло раздвоение личности. Ты не можешь уйти от меня. Ты не можешь ударить меня - больно будет тебе. Ты вынужден терпеть. А Коперник здесь ни при чем.
Я терпел. Я учился смотреть на себя со стороны. И вдруг увидел себя маленьким, ничтожным человечком, который при этом очень любит себя, маленького и ничтожного. И невозможно объяснить, за что он его, себя, любит. В его груди бьется маленькое, суетливое сердечко, и его руки тянутся ко всему, что может доставить радость. Он любит все яркое, все новое, все блестящее, и этим он... то есть я, похож на дикаря. Он - то есть я - маленький, и весь его мирок маленький, познанный, жеваный-пережеваный.
Может быть, я смотрю на себя в кривое зеркало или в перевернутый бинокль? Может быть, на самом деле все не так? Но если этот маленький человечек есть, я должен его победить.
Теперь я понимаю, в какие минуты художники брались за кисть и рисовали автопортреты. Вероятно, они рисовали не себя, а своих двойников, которые возникли в них самих и отравляли им жизнь.
Потому-то на автопортретах все художники выглядят несчастными и одинокими. Их лица унылы, а глаза сосредоточенно смотрят в одну точку, словно в ней, в этой точке, причины всех их невзгод и неудач. Только великий Рембрандт изобразил себя счастливым, недаром он не пожалел холста и красок и вместе с собой за компанию нарисовал свою любовь Саскию. Саския сидит у него на коленях. Она повернулась лицом к зрителям, словно собирается сниматься. Одной рукой обняла счастливого Рембрандта за шею, другой подняла кубок с вином.
Я думаю о Рембрандте и Саскии, и мне мучительно хочется сказать Наиле:
- Сядь ко мне на колени.
- Ты с ума сошел! - воскликнет она. Кровь ударит в лицо, черные глаза сверкнут. Наиля резко отвернется, но через несколько мгновений посмотрит на меня из-за плеча и спросит: - А зачем?
- Я пишу автопортрет, - отвечу я, - и ты будешь как бы моей Саскией.
- Но может быть, я не хочу быть твоей Саскией? Откуда ты знаешь, что я хочу...
- Будь, пожалуйста, - смиренно попрошу я, - хотя бы на портрете. Сядь ко мне на колени, обними за шею и подними кубок с вином.
- О-о-о! - восклицает Наиля, моя Саския. - Я не пью вина.
- И не пей. Ты только подними кубок.
- Но это будет неправда.
- Что неправда?
- Кубок без вина.
Я не сразу соображу, что ответить, но, подумав, скажу:
- Пусть это будет неправда, лишь бы остальное было правдой.
И тогда Наиля как-то странно посмотрит: пожалеет то ли меня, то ли себя. Она медленно наклонится ко мне и коснется губами моих губ.
Она коснется губами моих губ и тихо произнесет:
- Мен сени джуда яхши кораман... Я тебя... хорошо... вижу.
И уйдет. А я замру в прекрасном оцепенении, словно вынырнул из темной глубины на воздух, к солнцу. Я буду прыгать и кричать. А потом не прикоснусь к еде, чтобы подольше сохранить на своих губах след ее губ, след моего счастья. Ведь в той стороне, откуда приехала Наиля, слова "я тебя хорошо вижу" равносильны словам "я тебя люблю". Я тебя хорошо вижу я тебя люблю. Это я хочу, чтобы так было. А пока что я стою один. Стою и позирую сам себе. И глаза мои смотрят в одну точку, словно в ней - в этой точке - причины всех моих невзгод и неудач. Я позирую сам себе. Позирую, хотя у меня нет ни холста, ни красок, ни таинственного дара художника.
2
Я стою у подъезда, прислонясь плечом к стене, нога за ногу, руки в карманах. Жесткие волосы спадают на глаза, но я не обращаю на них внимания, вернее, мне кажется, что это хорошо, когда волосы спадают на глаза, красиво. На мне джинсы, сизые, истертые почти добела на коленках, как надо, и спущенные на низ живота. Хорошие джинсы, фирменные. И куртка на мне тоже джинсовая, коротенькая куртка, помятая, с искусными заплатами на локтях. Из правого верхнего кармашка виднеется коробочка сигарет "Мальборо". Правда, коробочка пустая, а когда у меня просят сигарету, я отвечаю: "Только что кончились" - и показываю пустую коробочку.
Я стою неподвижно, и только челюсти работают, гоняют вязкий резиновый шарик от щеки к щеке. Жевательная резинка давно утратила приятный, холодящий вкус, и ее в самый раз выплюнуть. Но я упорно жую, убеждая себя, что это очень приятно.
Я стою напротив школы и жду Наилю. И чтобы скоротать время, смотрю на себя со стороны, как бы разглядываю в воображаемое зеркало. Мне кажется, что у меня вид современный и мужественный. Я плюю на то, на что полагается плевать настоящему современному парню, и не развожу сантиментов.