- Названные вами фамилии совершенно мне незнакомы, но дело не в том, а вот в чем: я никак не мог находиться целую неделю июля 1935 года в Москве так как, пребывая в это время в саратовской ссылке, я должен был через каждые четыре дня в {315} пятый являться в ГПУ на регистрацию, что вам очевидно неизвестно, или упущено вами из вида. - На регистрацию являются три раза в месяц, недоверчиво заметил следователь Шепталов.
- А я являлся раз в пять дней. Можете запросить об этом саратовский НКВД.
- И в четыре дня можно съездить из Саратова в Москву и обратно.
- Можно. Но во-первых - где же тогда мое участие в этом мифическом съезде в течение целой недели? А во-вторых - главное: за все три года ссылки я ни на один день не уезжал из Саратова. Это может подтвердить вам и мой квартирохозяин, Иринархов.
- Запросим!
Больше никогда я ничего не слышал об этих "саратовских пунктах" обвинения. Обычная стряпня филькиной грамоты: нагромоздит как можно больше хотя бы самых нелепых обвинений; пусть большинство их в процессе следствия и отпадает, а всё же может быть кое-что и останется. А если принять во внимание методы физических аргументов при допросах, то нет ничего удивительного в том, что в самых диких и неправдоподобных преступлениях "сознавались" замученные жертвы чекистского террора.
- Теперь перейдем к Кашире, - продолжал следователь Шепталов. - Вы там прожили целый год, снимая комнату у гражданина Быкова. Он показывает, что к вам часто наезжали из Москвы подозрительные люди, с которыми вы запирались в своей комнате, и что вы вели с ним самые контрреволюционные разговоры.
- Значит он арестован?
- Кто, Быков? Это вас не касается.
- Почему же нет? Раз я вел с ним преступные разговоры, значит и он вел их со мной?
- Представьте нам знать, кого надо арестовывать, а кого нет!
{316} - Хорошо, пусть же он подтвердит мне свои показания на очной ставке!
Я был вполне уверен, что это чистая выдумка, как и оказалось впоследствии, когда я узнал, что Быкова после моего ареста неоднократно допекали допросами в каширском НКВД, требуя от него нужных им показаний. Он имел мужество стойко выдержать многочисленные допросы и не дать показаний ложных.
- А вот, - протянул мне следователь Шепталов лист, - протокол допроса вашего каширского соседа. Извольте ознакомиться.
Я "ознакомился". Неизвестный мне сосед по Кашире (я почти вспомнил, что иногда встречался с ним на улице) при допросе в каширском НКВД показал, что неоднократно видел приезжавших ко мне в Каширу подозрительных людей, которых я иногда провожал потом в Москву. Однажды он, железнодорожник, оказался в вагоне рядом с нами и подслушал наши контрреволюционные разговоры. Видно нехватило у него мужества, подобно Быкову, не пойти на ложные показания, а, может быть, кто его знает, был он и "сексотом" НКВД.
- Ну что ж, - сказал я, возвращая следователю Шепталову протокол, - вот и прекрасно: устройте нам тройную очную ставку, и пусть гражданин Быков и доблестный железнодорожник опишут мне тех лиц, которые неоднократно меня навещали. Заявляю, что за весь год моего пребывания в Кашире меня не посетила ни одна живая душа.
- Вы продолжаете одинаково упорствовать в отрицании как крупных, так и мелких фактов, - сказал следователь Шепталов, складывая бумаги, - тем хуже для вас. Хорошо, мы дадим вам все очные ставки, но ведь и без них для нас дело вполне ясно. Вы не можете отрицать, что относитесь враждебно к советской власти; ведь вы думаете, что каждый коммунист - провокатор.
{317} Последняя фраза требует пояснения. В течение ноября месяца мы разоблачили в своей камере трех "наседок" (иногда их именовали и "насидками"). Произошли скандалы, в одном случае дело дошло и до потасовки - "курицу" помяли, - за которую камера была оставлена "без лавочки", но всё же все три курицы немедленно были переведены от нас в другие камеры. Наш староста, проф. Калмансон, после изгнания третьей курицы сказал мне:
- Удивительно: все три наседки были коммунисты!
- Ничего удивительного нет, - возразил я: - ведь всякий коммунист по своему партийному долгу- доносчик.
Наш разговор a parte был очевидно подслушан четвертой еще неразоблаченной курицей, и следователь Шепталов был осведомлен о моих словах.
- Я, действительно, думаю нечто подобное, - сказал я, - хотя и не совсем в вашей формулировке. Но мало ли, что я думаю! Государство должно карать за дела, а не за мысли. Еще римское право знало, что cogitationis poenam nemo patitur.
- То есть, что это значит?
- Это значит: мысль - ненаказуема. Это установили римские юристы еще две тысячи лет тому назад.
- Вот были идиоты! - искренне удивился следователь Шепталов.
Этим допрос и закончился: следователь куда-то торопился и все время посматривал на часы. Позвонив дежурному, чтобы тот увел меня обратно "домой", следователь Шепталов посулил мне на прощанье:
- В следующий раз вам будет предъявлено еще одно обвинение, относящееся к тем же последним годам. О более ранних поговорим позднее. Но предупреждаю вас в последний раз: бросьте систему запирательств, она ни к чему хорошему вас не приведет; дайте искренние и чистосердечные показания.
{318} - Я их и даю, - ответил на ходу я, когда дежурный страж уже уводил меня из следовательской комнаты.
XI.
Следующего допроса мне пришлось ожидать снова почти месяц: с моим делом торопились медленно и это меня спасло, потому что в тюрьме я досидел и пересидел Ежова на его посту главы НКВД. Иди мое дело быстрым темпом - я к началу 1938 года, несомненно, был бы уже где-нибудь в изоляторе или концентрационном лагере. А как известно
Легок путь, ведущий в ад,
Но обратный - невозможен.
Нам преданья говорят
Царь подземный осторожен:
Всех к себе впускает он,
Никого не выпускает...
Попади только в это царство концлагерей - и все дороги назад для тебя закрыты. Нелегко было просидеть 21 месяц в общих камерах тюрьмы, но великое спасибо теткиным сынам за их волокиту и медленную в моем случае юстицию.
Днем 31-го декабря я был вызван прежним порядком на допрос и привезен в ту же следовательскую комнату. Следователь Шепталов предложил мне сесть не у самого письменного стола, а немного поодаль, пока он закончит разбор своих бумаг. Покончив с этой работой, он встал, прошелся по комнате, закурил папиросу, предложил мне другую, от которой я отказался, и продолжал молча ходить и курить. Вдруг, остановившись передо мной, он воскликнул:
- Какие у вас прекрасные, новые калоши! Это снова требует небольшого отклонения в сторону - и опять на тему о "курицах".
Одеваясь перед отправкой в тюремные странствия в своей каширской комнате, я выбрал, разумеется, {319} худшее и наиболее поношенное из своего платья, - в том числе надел и старые, истоптанные высокие сапоги, оставив в своей комнате новую башмачную пару. Выбор сапог оказался ошибкой: они так скоро отказались служить, что уже через два месяца подметки стали отваливаться; и как я их не подвязывал веревочками и тесемочками - к середине декабря пришлось отказаться от прогулок, которых я тогда еще не бойкотировал. Числа двадцатого декабря была у нас очередная "лавочка", - и я, "бедняк", вдруг получил неожиданный подарок: наш староста, проф. Калмансон, молодой студент-"троцкист" Зейферт и еще два товарища, фамилии которых я, к стыду моему, забыл - тайно от меня сложились между собой и купили мне калоши. Я был глубоко тронут их вниманием и подарком, о котором в камере знали только они четверо, да я пятый. Но мы забыли о шестом - о неизбежной, подслушивающей "курице". Казалось бы - ну, какой интерес может представлять столь ничтожный факт, как покупка в складчину калош "лишенцу" его состоятельными товарищами?
Но нет, и об этом сущем пустяке следователь был осведомлен! Это показывает, под каким внимательным "внутренним освещением" жили все мы в камере.
Немного удивленный восклицанием следователя, я ответил, что калоши, действительно, новые. А он продолжал разгуливать по комнате и курить, несколько раз останавливался и повторял: