Закончив с обыском, армянин предложил мне собираться в дорогу и следовать за ним на поезд в Петербург. Стал собираться: в небольшой ручной чемоданчик положил полотенце, мыло, смену белья, кружку. Времена были голодные: В. Н. могла дать мне только краюшку хлеба фунта в полтора и коробочку с двумя десятками леденцов - все наши продовольственные запасы. Денег у нас было тоже в обрез, я взял с собою только две "керенки" по 20 рублей. Сборы были недолгие; я простился с семьей, сговорился с В. Н., что она завтра же сообщит о происшедшем В. Э. Мейерхольду - и отправился на вокзал, эскортируемый слева чекистом и справа красноармейцем.
Прибыли в Петербург около девяти часов вечера; оставив меня под охраной красноармейца, армянин отправился вызывать по телефону чекистский {35} автомобиль; он прибыл довольно скоро - и меня повезли на "Гороховую 2", в здание бывшего градоначальства, в знаменитый центр большевистской охранки и одновременно с этим - пропускную регистрационную тюрьму для всех арестованных. Меня ввели в регистратуру, заполнили первую, чисто биографическую анкету, а затем отправили по черной лестнице куда-то "все выше, и выше, и выше"... Вскоре мне пришлось сидеть в подвалах Чеки, а теперь для начала я попал на чердак петербургской "чрезвычайки".
Часть чердака представляла два обширных помещения, соединенных между собой открытой дверью. Конвоир сдал меня на руки хмурому, чердачному стражу, который, загремев ключами, открыл дверь в эту поднебесную тюрьму и возгласил: "Староста! Номер сто девяносто пятый!". Староста-арестант подошел ко мне, юмористически приветствовал - "добро пожаловать", вписал меня сто девяносто пятым в список арестованных и повел разыскивать место для ночлега. Две сотни людей густо населяли это чердачное помещение, так что найти свободное место на нарах оказалось делом сложным; наконец,--в глубине второй комнаты меня приняла в свою "пятерку" группа людей, сидевших на нарах. Электрические лампочки под потолком тускло освещали помещение, и я еще не мог как следует осмотреться в густой толпе заключенных. Впрочем, большинство уже спало; немногие сидели и беседовали, разбившись на группы.
Группа, принявшая меня, объяснила, это все заключенные разбиты на пятерки; каждая пятерка - самостоятельная "обеденная единица": ей подается к обеду и ужину одна миска на пятерых. При быстрой текучести населения этой чердачной тюрьмы каждый день составляются новые списки арестованных и происходит новое деление на пятерки. Предложенное мне ложе состояло из голых досок, на них я тут же растянулся, утомленный путешествием и еще не окрепший после болезни.
{36} Состав моей пятерки оказался весьма разнообразным:
Пожилой обрюзгший человек, бывший военный чиновник, волочивший левую ногу, недавно подстреленный около границы Финляндии. Теперь его обвиняли в попытке перейти эту границу; настроен он был мрачно и не ждал впереди ничего хорошего.
Толстенький, кругленький, сытенький и тоже немолодой еврей, приведенный на чердак незадолго передо мною, еще не допрошенный, но предполагавший, очевидно, не без оснований, - что обвинять его будут в спекуляции сахарином. Этот был настроен оптимистично и все повторял: "Спекуляция! Ну, и что такое спекуляция? Простая торговля! Ну, и кто же теперь не займается этим?"
Молодой и бравый эстонец-солдат, вся вина которого была в том, что в разговорах с приятелями он не раз говорил, как хотел бы попасть на родину и как плохо, трудно и голодно живется теперь "в этом проклятом революционном Петербурге". Он сидел здесь уже больше недели и голодный блеск его глаз показывал, как нелегко дается ему такое сидение; говорил все больше о еде, рассказывал о национальных эстонских блюдах и приговаривал: "Вот завтра сами увидите, что здесь называется обедом: жуткое дело!"
Четвертый, бородатый новгородский мужик, церковный староста в своем селе; арестован и привезен в Петербург "по церковным делам", а по каким именно, объяснить не мог, да и сам толком, по-видимому, не понимал.
Пятым был я. А я за что сюда попал?
Пока я, лежа на досках, разговорился со своими соседями, ко мне подошли из первой комнаты два человека и назвали меня по имени и отчеству. Я их тоже признал - рабочие, левые эсеры, не раз бывавшие по делам завода в редакции "Знамя Труда" и в петербургском комитете партии. Они рассказали мне, что {37} вот уже три дня идут аресты среди бывших левых эсеров по обвинению в заговоре, о котором никто из них решительно ничего не слыхал; они полагали, что и я арестован в связи с этим же делом. Это было вполне правдоподобно, и через несколько часов я убедился, что так оно и было в действительности.
Чердак понемногу стихал, сонные всхрапы слышались отовсюду. С непривычки было трудно заснуть, несмотря на всю усталость, и не только потому, что голые доски давали себя чувствовать, но и потому, что задыхался в густом вонючем воздухе помещения, до отказа набитого людьми. А тут еще полчища клопов стали пиявить непереносно. К тому же часто открывалась тюремная дверь и страж зычно выкликал чью-нибудь фамилию - "на допрос"! Старосте приходилось искать вызванного среди спящих, будить для этого чуть ли не всех поголовно. Не успеешь задремать, как снова зычное "на допрос", и начинается прежняя история. Так провел я между сном и полубдением добрую половину ночи; был уже третий час, когда я сквозь дремоту услышал свою фамилию.
Меня провели во второй этаж, в ярко освещенную комнату, где за письменным столом сидел следователь, молодой человек в военной форме. Я сразу его узнал: год тому назад он ходил в левых эсерах, я часто его встречал обивающим пороги партийного комитета рядом с редакционной комнатой "Знамени Труда"; знаком я с ним не был и он имел все основания полагать, что я его не знаю или не узнаю. Незадолго до убийства Мирбаха он исчез с горизонта, перекинулся к коммунистам - и вот теперь всплыл одним из следователей Чеки. Как бывшему левому эсеру, ему и поручено было разобрать, а вернее - состряпать дело о несуществовавшем заговоре его бывших партийных товарищей. Кто он был - не знаю и фамилии его не помню; по его словам во время моего допроса, выходило, что он до революции был студентом университета, чему, однако, плохо верилось. После окончания {38} моего допроса он сделал на его листе заключительную надпись, начинавшуюся словами: "Настоящим удостоверяю"...
Предложив мне заполнить обычную анкету, следователь взял ее у меня, просмотрел, и, возвращая, сказал:
- Вы даете ложное показание. На вопрос, были ли вы членом какой-либо политической партии, вы ответили "не партийный" (так всегда писал я в анкетах, вместо обычного "беспартийный"). Зачеркните это и напишите правду: был членом партии левых социалистов-революционеров.
- Никак не могу этого сделать, - ответил я, - так как это было бы неправдой. Никогда членом партии не был.
- Десятки свидетелей покажут противное!
- За свидетелями недолго ходить, - сказал я, - в ваших тюрьмах сидит ряд членов центрального комитета партии: они подтвердят вам, что вступая редактором литературного отдела их газеты, я заявил центральному комитету, приглашавшему меня принимать участие в его заседаниях, что членом партии не состою.
- Но тем не менее вы постоянно бывали в центральном комитете. Ведь вы состояли его членом?
- Что же из того, что бывал? Вы ведь тоже постоянно бывали в петербургском комитете партии, однако же членом его не состояли?
Следователь густо покраснел, узнав, что я его узнал, и стал вести допрос в более грубом тоне.
- Никакая ложь не поможет! Я вас выведу на чистую воду! Но были вы или не были членом партии, а участие в только что раскрытом заговоре левых эсеров принимали, а, может быть, и возглавляли его, мы до этого еще доберемся! Напишите здесь свое чистосердечное признание, оно может облегчить вашу участь.
В указанном мне месте я написал, что о заговоре {39} левых эсеров впервые услышал от следователя, а значит никак не мог принимать в нем участия, буде такой заговор действительно существовал.