Часов в шесть вечера за мной пришел нижний чин и повел меня с шестого этажа дежурной комнаты в подвал, в "распределитель". Повторение пройденного: личный обыск, отобрание столь опасных вещей, как чемоданчик, кашне, часы, спарывание с брюк столь опасных орудий, как металлические пуговицы, анкета. Смешной разговор при заполнении анкеты дежурным: он меня спросил:
- Фамилия?
- Ивaнов.
- Ивaнов? ''
- Ивaнов.
- Почему Ивaнов? Иванoв!
- Степан - Степaнов, Демьян - Демьянов, Иван - Ивaнов; почему же Иванoв?
Аргумент этот настолько поразил дежурного своею неожиданностью, что он не стал спорить, мой филологический довод, по-видимому, его убедил. По крайней мере, поздно вечером, выкликая меня для посадки в "Черный ворон", он провозгласил: - Ивaнов!
Из анкетной комнаты меня втолкнули (буквально) в распределитель, густо населенную комнату ожидания в том же подвале. Время шло к вечеру. Распределитель все больше и больше наполнялся вновь прибывающими арестованными - мужчинами и женщинами. Одна из них, молоденькая, в легком платьице, с завистью сказала мне:
- Какой вы счастливый: и шуба и вещи... А меня взяли со службы, вот как есть...
{241} Брали и со службы и с улицы, и из дома, и без обыска, и с обыском. Перепуганные лица, вытаращенные от ужаса глаза... Картина незабываемая.
Надо вспомнить, когда все это происходило: это был 1937 год, когда во главе НКВД стал либо явно ненормальный, либо явный провокатор Ежов, когда по всему лицу земли русской аресты шли не тысячами и не десятками тысяч, а сотнями тысяч и миллионами, когда все тюрьмы, центральные и провинциальные, были набиты до отказа, когда спешно строились (знаю это про Челябинск, про Свердловск) новые и новые бараки для новых табунов арестованных. Худшего и подлейшего "вредительства" нельзя себе представить, а участь совершенно ни в чем неповинных миллионов людей нельзя оправдать никакими государственными соображениями. Явному дегенерату Ежову не за страх, а за совесть деятельно помогал явный мерзавец Заковский, прославившийся в 1937 году совершенно фантастической брошюрой о шпионаже, а в 1938 году сам арестованный (и расстрелянный), как шпион...
Интересно, вскроет ли когда-нибудь история подоплеку тех невероятных гнусностей, которые совершались за эти два года (1937-1938), или виновникам удастся замести следы и свалить вину на стрелочников?
Так или иначе, но я попал в волну массовых сентябрьских арестов - и прекрасно сознавал, что теперь это уже "всерьез и надолго". Так и случилось: просидел в тюрьме 21 месяц.
Поздним вечером - набитый до отказа "Черный ворон" забрал партию арестованных и повез нас в Бутырскую тюрьму. Здравствуй, старый знакомый 1933-го года, бутырский "вокзал"! И одиночная камера ожидания! И личный обыск по старинному ритуалу: "разденьтесь догола! встаньте! повернитесь! нагнитесь!" и так далее, с одним лишь усовершенствованием (всюду прогресс!): "раздвиньте руками задний проход!" Потом баня, потом перекличка - и {242} группу человек в двадцать повели нас разными ходами и переходами на оседлое местожительство в камеру No 45, во втором этаже над банями (через год камеры были переномерованы). Я пробыл в ней полгода.
Если четырьмя годами ранее камера No 65 показалась мне перенаселенной, когда в ней было семьдесят два человека на двадцать четыре места, то что же сказать теперь о моем новом жилище, где нас набилось сто сорок человек? Днем мы сидели плечом к плечу; ночью бок о бок впрессовывались под нарами (это теперь называлось: "метро"), и на щитах между нарами (называлось: "самолет"), на нарах. Градация была прежней: новички попадали в "метро", по мере увеличения стажа попадали на "самолет" и с течением времени достигали нар, мало-помалу передвигаясь на них от "параши" к окну. Движение это было столь медленным, что я два месяца спал в "метро" и лишь через полгода достиг вожделенных нар у окна. Об академике Платонове я больше не вспоминал: до него ли было, когда под нарами лежали и нарком Крыленко, и многие замнаркомы, и важный советский генерал, "четырехромбовик" Ингаунис (командующий всей авиацией Дальневосточной армии при Блюхере) и знаменитый конструктор аэропланов "АНТ" - А. Н. Туполев, и многочисленные партийные киты, и ломовые извозчики, и академики, и шоферы, и профессора, и бывший товарищ министра генерал Ожунковский, и члены Коминтерна, и мальчики шестнадцати лет, и старики лет восьмидесяти (присяжный поверенный Чибисов и главный московский раввин), и социалисты разных оттенков, и "каэры" (контрреволюционеры), и мелкие проворовавшиеся советские служащие, и летчики, и студенты, и... да всех и не перечислить! Полная демократическая "уравниловка".
Начни я описывать все свои тюремные встречи, знакомства, впечатления описанию конца краю не было бы: ведь за двадцать один месяц путешествия моего {243} по разным тюремным камерам передо мной прошло никак не менее тысячи человек. Однако кое о ком и кое о чем расскажу. Сперва - о быте тюрьмы, потом - о людях и встречах, а потом уже - и моем "деле".
II.
Утром в шесть часов - оклик дежурного по коридору: "Вставать!", а иногда сразу же и другой, более желанный: "Приготовиться к оправке!". Ибо, вставая, мы часто мечтали о том - когда же нас поведут в уборную? Но тюрьма была переполнена, в уборную мы попадали иногда и в первую очередь, сразу же после вставания, а иногда и в последнюю, перед самым обедом, также и вечером иногда перед сном, часов в девять, а иногда будили нас для этого и в первом часу ночи. Наши сто сорок человек не вмещались в уборной, так что приходилось разбиваться на две группы. Староста выкликал: "Кому спешно?" При выходе из камеры в уборную дежурный выдавал каждому по маленькому листочку бумаги разумеется, не газетной и вообще не печатной. Мы умели экономить ее для других надобностей, особенно для надобности корреспонденции, о чем речь будет ниже.
Перед семью устроенными в полу отверстиями с нарисованными рядом ступнями ног выстраивались очереди и, в нарушение указа Петра Великого, происходило публичное оскорбление государственного орла. Тут же, в соседней комнате - ряд умывальных кранов. Очередь перед каждым из них.
В половине седьмого - окрик в дверную форточку: "Приготовиться к поверке!" Мы выстраивались на нарах в три ряда, еще один ряд стоял на полу. Отворялась дверь, входил "корпусной", староста докладывал: "В камере сто сорок человек, двенадцать на Допросе, пять в лазарете, налицо сто двадцать три человека". Корпусной шел по узкому проходу (к {244} тому же в середине его еще длинный стол мешал), молча пересчитывал нас, иногда путался в счете и начинал поверку сначала. Та же история повторялась и в половине десятого вечера, перед сном. Для чего происходила эта ежедневная двукратная процедура - неведомо: куда же мог испариться заключенный? Разве только - покончил самоубийством и лежал под нарами. Об одной из таких попыток к самоубийству еще расскажу.
Вскоре после поверки открывалась дверная форточка и наш выборный камерный староста принимал фунтовые куски хлеба и миску пиленого сахара - по расчету 21/2 куска на человека, таков был дневной рацион. Происходил дележ сахара и хлеба, причем постоянно раздавались просьбы: "Мне горбушку! Мне горбушку!" Горбушки считались экономнее и питательней, но их было мало и получали их в порядке очереди. Появлялись два громадных, ведерных металлических чайника с желтеньким настоем из сушеной моркови или яблочной кожуры. Каждому из нас была выдана кружка и староста разливал этот "чай".
В полдень подавался обед - вносились ведра с супом или борщом. Каждый имел металлическую мисочку, вместимостью тарелки в полторы, и деревянную ложку. Староста разливал. Надо признать, что по сравнению с 1919 годом (и даже с 1933-им) прогресс был большой: порции были достаточны, а супы и борщи совсем не плохие и даже разнообразные. Каждый день меню менялось: по понедельникам бывал густой борщ из свеклы и капусты, с микроскопическими кусочками мяса; по четвергам - густой рыбный суп из трески; в остальные дни - разные супы, тоже густые, но в которых всегда поражал какой-то необычный вкус, как оказалось от большого количества прибавленной соды.