{202} В разговоре со мной бывшая курсистка хоть и краснела (было все-таки стыдно), но стояла на своем, заявляя, что-де "1924-ый год - не 1922-ой, когда еще многое разрешалось". Она была права: в последующие годы кривая цензурных запретов круто пошла вверх, причем цензоры уже и краснеть перестали. Не прошло и года после появления "Вершин", как один из таких некраснеющих цензоров заявил издательству: "А книг Иванова-Разумника вы нам лучше и не представляйте, - все равно мы их не пропустим, независимо от содержания". Однако он на несколько лет поторопился с этим заявлением.
Прошло два года. Я работал над комментариями к шеститомному избранному Салтыкову; первые два тома уже вышли в свет. Как-то раз встретился я в Пушкинском Доме, где изучал Салтыковские рукописи, с покойным Б. Л. Модзалевским, стоявшим тогда во главе Пушкинского Дома. Он изумленно спросил меня: "Что вы там такое натворили в комментариях к Салтыкову? Госиздатовский цензор получил жестокий разнос за недосмотр какого-то места. Что же это за место такое?" Интересно, что в самом Госиздате мне об этом эпизоде никто не сказал ни слова.
Я без труда догадался, что причиной грозы было место из комментариев к "Истории одного города", где я излагаю содержание сказки Лабулэ "Prince-caniche".
У меня нет теперь под рукою этого тома Салтыкова, у читателя тем более, так что я по памяти изложу здесь эту пикантную историю.
Исследуя истоки творчества Салтыкова и многоразличные на него влияния (например, Диккенса), я обратил внимание на политический памфлет Лабулэ "Принц-собака", гремевший во Франции в конце шестидесятых годов. В своих комментариях к "Истории одного города" я привел следующую страничку из этого ядовитого памфлета.
{203} Принц Гиацинт после смерти отца вступает на престол королевства Ротозеев (сравни с салтыковскими "глуповцами"). К нему приходят три министра и предлагают ему ознаменовать восшествие на престол тремя декретами. Первый министр предлагает: отобрать во всем королевстве детей до десяти лет и образовать из них под руководством государственных инспекторов отряды "пионеров", чтобы с юных лет внедрять в них правила ротозейского мировоззрения. Второй министр советует дополнить это полезное начинание декретом о конфискации всех частных библиотек и об изъятии из государственных библиотек всех произведений, не соответствующих ротозейскому мировоззрению. Третий министр соглашается с пользой этих двух мероприятий, но считает необходимым дополнить их третьим декретом: о закрытии всех журналов и газет не ротозейского направления и об издании единой официальной газеты под названием "Правда", которую и обязать всех ротозейских граждан читать ежедневно утром и вечером.
Должен признаться, что не было никакой необходимости целиком помещать всю эту страницу из памфлета Лабулэ в моих комментариях к "Истории одного города", но искушение было слишком велико. Ведь и у нас, в Советском Союзе, были организованы отряды пионеров и у нас изымались из библиотек все вредные книги не ротозейского (то-бишь не марксистского) направления, и у нас были закрыты все газеты и журналы не марксистского направления, и у нас главный партийный, официальный орган именовался "Правдой"... Совпадение было так изумительно, что иные готовы были думать, что это сам я подсочинил к памфлету Лабулэ такую ядовитую страничку. И мог ли думать Лабулэ, направлявший острие своей сатиры против правительства Наполеона III-гo, что ядовитые выпады его подойдут, как перчатка к руке, через полвека к деяниям победившей революции!
{204} Но каким образом эта совершенно нецензурная страничка могла пройти сквозь горнило большевистской цензуры?
Я был почти уверен, что цензура эта вычеркнет ехидную страничку из моих комментариев - и очень веселился, увидев ее неприкосновенно напечатанной. Случилось это так: во главе цензуры Госиздата (Государственное Издательство), где печаталось это издание, стоял некий армянин Гайк Адонц, которого в самом же Госиздате называли самым глупым человеком во всем Петербурге. Однако, несмотря на всю свою глупость, он, конечно, досмотрел бы неприемлемость этой возмутительной странички, если бы прочел ее. Но в том-то и дело, что объемистые, напечатанные петитом и чисто фактические комментарии мои к циклам Салтыкова казались ему настолько скучными и безобидными, что он и не вникал в них, даже и не прочитывал их полностью. За это и поплатился: слетел с цензорского места, получил разнос и был посажен на какой-то другой, менее ответственный пост.
А мне, повторяю, никто в Госиздате ни единым словом не обмолвился обо всей этой истории. Только цензура следующих томов издания вдруг стала и действенной и придирчивой. Начиная с третьего тома, ряд мест в моих комментариях подвергся изъятиям, хотя ничего подобного "ротозейской" страничке в них больше не попадалось... Нисколько не сомневаюсь, что всю эту историю тетушка немедленно записала на мой счет в своих приходо-расходных книгах.
Бельмом на глазу было и то, что в 1931 году я вновь был привлечен (салтыковедов - мало) писать комментарии и принимать ближайшее участие в редактировании полного собрания сочинений Салтыкова. Бельмом на глазу были и мои обширные примечания к стихотворениям Блока. В последнем случае тетке удалось, однако, через своих сотрудников в Издательстве Писателей добиться того, что эти, целиком разрешенные цензурой (подумать только!) {205} примечания, полностью сверстанные и частью отпечатанные, были вырезаны из первых четырех томов собрания сочинений Блока. У меня остался корректурный экземпляр этой верстки, но его присвоил себе следователь Лазарь Коган, большой любитель библиографических редкостей. По какому праву? - смешно спрашивать! Конечно, по праву революционной законности!
Вот и еще один эпизод, который не переполнил чашу гепеушного терпения только потому, что тетка все равно записала это на мой счет и знала, что, раньше или позже, предъявит его, найдя подходящий случай.
В конце 1931 года я выпустил в Издательстве Писателей сборник "Неизданный Щедрин", соединив в нем несколько произведений Салтыкова, до сих пор не входивших (или входивших неполностью) в собрание его сочинений. Напечатал в том числе "Испорченных детей" и полную редакцию "Сказки о ретивом начальнике". В предисловии я указал, что произведение Салтыкова остается злободневным и для настоящего времени. Это само собой очевидное утверждение (которое часто можно встретить и на страницах официальной прессы) страшно всполошило трусливое издательство. Книга была уже отпечатана, 50 экземпляров было уже сдано в книжные магазины, когда издательство распорядилось книгу задержать и опасную страницу из предисловия перепечатать с пропуском страшной фразы. Снова очаровательный чисто щедринский эпизод. Тетушка немедленно была осведомлена о нем своими агентами из правления Издательства Писателей. Во всяком случае весь этот эпизод был детально известен проводившим мое "дело" следователям.
В связи с этой книгой - еще одно курьезное сообщение.
В камере No 85 Лубянской "внутренней тюрьмы" сосед мой, коммунист Б., как-то рассказал мне, что "у них" (я понял - в ГПУ) книжку {206} "Неизданный Щедрин" буквально "рвали из рук друг у друга", раскупили весь московский запас этой книги, ибо "Сказка о ретивом начальнике" была сенсацией дня. Казалось бы, что я тут не при чем, что не имею я ни малейших прав на лавры Салтыкова, но тетушка была, очевидно, совсем другого мнения.
Придется привести здесь краткое содержание и этой сказочки, чтобы читателю стало понятно, почему весь сыр бор загорелся.
Салтыков доканчивал свой ядовитый цикл "Современная идиллия" в начале восьмидесятых годов, когда прошумела пресловутая черносотенная подпольная "Священная Дружина", составленная для борьбы с народовольческим террором группой великосветских "взволнованных лоботрясов". Говорить о ней печатно было невозможно, но Салтыков нашел способ осмеять ее в одной из своих главок "Современной идиллии", во вставной "Сказке о ретивом начальнике".