Надо ответить что-то…
«В Кобулети мушмула цветет».
Бородатое запрокинутое лицо — пьет. Широкие звериные ноздри. Узкий лоб питекантропа.
«Никакой надежды? Но я же видела его… Совсем недавно». Что ей до Шатуна? Какое отношение имеет спившийся бедолага к ее кондитерской фабрике, к ее дому, к ее принципам, которые она свято блюдет? Никакого. Но почему тогда беспокойство в выцветших глазах, и страх, и стыд — ну, конечно, стыд, коли она торопливо отводит взгляд, — она, которая всегда всем смотрела в глаза прямо? Почему? Ведь вам обоим чужда сентиментальность, вы сильные, вы пришли в этот мир работать, а не вздыхать, вы — каменщики, но, боже мой, до чего же малы ее руки, и как опасно, как нездорово проступили на них синие жилы!
Брось, Рябов: до матери ты недотягиваешь.
Снова музыка, снова танцуют, а ты снова возле трюмо — интересно, когда это успел ты ретироваться? Во время тоста ты высился, как истукан, посреди комнаты. Нет, там стояла тетка Тамара. Ее губы вольтеровски улыбались. А где ты был? Или ты не двигался с места?
Удивительно: твой стакан пуст.
Бородой щекочет тебя братец. Запах водки и табака.
— Не сердись, старик. Я многое наплел тебе, я знаю — забудь! Все это больше ко мне относится. Мы ведь с тобой страшно похожи, дед. Я только сейчас допер.
— Близнецы.
— Что? — Влага в глазах. — Не близнецы, нет. Просто две половинки чего-то целого.
Яблока. Не чего-то, а яблока. Того самого, что всю жизнь рисовал господин Сезанн. Но хорошо хоть — половинки, а не четвертинки, иначе бы худо пришлось вам в грациозных пальчиках радеющей о ближнем супруги.
— Мне очень хреново, старик. Тридцать лет… А я ни черта не умею. Ни черта! — Зажмуривается. — Только ты и есть у меня. Ты да отец.
Ты да отец… Да старая няня. Да Вера. Да тетка Тамара. Да еж Егор Иванович. Да Осин, который относится к тебе с уважением. Да мать — и мать тоже, хотя он и не подозревает об этом. А у тебя?
— Передавай привет Егору Ивановичу.
Недоуменная складка между бровями.
— Кому?
— Егору Ивановичу. Ежу. — Как же страшно было Шатуну — лежать и знать, уже трезвому: все, конец, больше никогда не выйдешь отсюда. — Если надоест, — предлагаешь ты, — можешь подарить его мне.
Одному лежать — это главное. Одному.
— Зачем он тебе?
Кто? Ах, Егор Иванович.
— Зажарим, — говоришь ты. — Из ежатины превосходный фискеболлар.
В руке у тебя пустой стакан.
17
Не возражаешь: судак был отменный. Как, впрочем, и вечер в целом.
— Вот только Андрей чертовски опьянел. — Родителя не может не огорчить данное обстоятельство.
— Чертовски? — со смешливым удивлением переспрашивает супруга. Судак тоже произвел на нее впечатление — не меньше, чем мастер художественного фото Иннокентий Мальгинов, а вот факт опьянения остался не замеченным ею.
— Пьяный он несет бог знает что… — Уж я, отец, знаю своего первенца. Так что, Станислав, не принимай близко к сердцу его галиматью.
Не принимаю, папа. Мы мирно попрощались с ним, наше сердечное рукопожатие было символом вечной дружбы. «Спасибо, старик». — «За что?» Напротив, признателен был ты ему: только одиннадцать, а он даже не сделал попытки задержать вас.
Некрашеный деревянный забор — подземный переход строят. Шагаем со временем в ногу! Еще два дня назад здесь холмиками лежал снег, а сейчас вытаял, оставив освещенные прожектором, спекшиеся слитки грязи.
«Спасибо, старик». Я обидел тебя, но ты оказался выше этого — спасибо!
Не за что, братец. Просто я смотрю на все свысока — один из пунктов твоего же обвинительного заключения.
Голубовато светятся окна — век телевидения. То там, то здесь вылетает из распахнутых форточек — весна! — скороговорка хоккейного репортажа.
Ветер с моря; сухое металлическое позванивание пальм. Вверху, на узких асфальтированных дорожках, прогуливаются люди с транзисторами. Твои руки в карманах незастегнутого пальто. «Когда долго смотришь на море, оно будто подымается. А сама вниз падаешь». На светлеющей шее — косынка в крупный белый горошек.
Ну и что?
Ты благодарен сегодняшнему вечеру.
— Мальгинов понравился тебе?
Видишь, как я откровенна с тобой? Это потому, что у нас с ним не было ничего предосудительного. Психология! — мы проходили ее в институте.
— Полиглот Мальгинов? Приятный господин. Лопоухостью не страдает. — Четвертинка яблока, от которой твоя жена откусила кусочек, а остальное бережно положила в приоткрывшийся рот фотомастера. Смешно, не более. А впрочем, разве ты видел это? — Я не шучу. Я завидую. — Ты очень благодарен сегодняшнему вечеру. — Ты когда-нибудь замечала, что море подымается, когда на него смотришь долго?
Хмурится. Молчит и хмурится. Понимаю твой намек: опять упрекаешь, что не полетела с тобой в пятницу.
Вовсе нет! Я добр сегодня, как никогда. Тротуар разбит и выщерблен, и ты заботливо придерживаешь ее за локоть.
— Да, забыл вас предупредить. — И все же телевизионщики правы: Максим Рябов не гениальный актер. — Мы встретились с вами около дома. Я — от Захарова.
Осторожно: вода в выбоинах асфальта.
Как понимать это? Ни на каком дне рождения не был — задержался у Захарова, рыболовного приятеля? Оставил там снасти, поужинал, выпил. В глазах директора кондитерской фабрики это куда меньший грех, нежели самовольное посещение отверженного сына.
— Понятно! — На лету схватывает твоя жена подобные вещи. Опыт? — Так вы не заходили домой? — Ей необходимо знать все, чтобы поддержать интригу.
— Некогда. Поздно вернулись и сразу — к Захарову. С подледным баста в этом году. Решили отметить это событие. Вот только освободился. С вами у дома встретился.
— Все ясно! — грудным, нежным, с легким придыханием голосом. Не знаю, как Станислав, а я одобряю вашу маленькую хитрость. Вы поступили гуманно и изобретательно, Максим Алексеевич.
— К тому же, — добавляешь ты, — у Захарова отличная бритва.
На секунду зажмуриваешься в темноте… Ну что ты, Рябов! Ничего ведь не случилось — просто рухнула концепция, возведенная на гладко выбритых щеках. Тем лучше! Ты еще раз убедился, до каких чудовищных размеров разбухают пустяки, если смотреть на них не с высоты, а близко.
— Не понимаю! — Озадачен Максим Рябов.
— Выбрился чисто.
Подозрительно ощупывает пальцами лицо. Не беспокойся, папа, все на месте.
«Ты не веришь мне, Вера. Ты думаешь, у меня все пройдет. Почему у меня все так сложно? Почему?»
А у тебя все так просто — настолько, что тебе совестно признаться в этом. Ты элементарен, как амеба.
— ГОЛ! НА ЧЕТВЕРТОЙ МИНУТЕ ВТОРОГО ПЕРИОДА…
В дребезжании трамвая тонет голос комментатора. Разочарованный диктор снова прибавляет шаг. «Выберите команду и начинайте «болеть». Немедленно! Потом скажете — может, совпадет. Преступление пренебрегать хоть чем-то, что разнообразит жизнь». Амеба! Совершенствуйся же скорей, эволюционируй. Команду выбери! Как стремительно взлетит в глазах братца твой эмоциональный престиж!
«Ты дальтоник. Во всем».
Ужасное обвинение! Чтобы смыть его, готов исполнять все их обряды — вздыхать, страдать, жалеть, негодовать, размахивая руками, преклоняться перед Тулуз-Лотреком. Камни коллекционировать. Восхищаться природой. Что еще?
— Ты согласен со мной?
Смотришь на диктора. Багрово его лицо — от падающего из окна абажурного света. Багрово и вдохновенно.
— Да, конечно.
С чем, интересно, согласен ты?
Гул самолета.
Ты смешон, Рябов. Изображаешь заурядность — зачем? Готов переться в глушь, в неведомую дыру за восемьдесят километров, лишь бы доказать себе, пыжась, что и твое сердце склонно к экстазам. Гримасничаешь.
«Ты не знаешь, что такое ждать женщину. Заранее рисовать себе, как она откроет дверь. Как посмотрит на тебя. Что скажет. Интонацию угадывать».
Тебе всегда были смешны скряги — так не жадничай и ты. Оставь братцу его радости — тебе и своих достанет. На таких, как ты, держится мир — без вас человечество превратится в стадо.