Дом, в который вошел Зюга, начинал собой ряд подобных себе двухэтажных, черных от воды домов узенького переулочка. Большинство окон были темны и лишь в дальнем углу, за кроной тополей, поблескивала на втором этаже цепочка бледных огоньков. Зюга вошел, громко хлопнув дверью, как бы этим выразив свою злость на неудачный вечер. Дверь, точно слетела с петель, начала пилить тишину тихим надоедным скрипом.
Здесь бы Косте повернуть обратно. Через полчаса весь состав Губрозыска окружил бы переулок. Но откуда ему было знать, что там, на втором этаже, за бледной цепочкой огней собралась чуть ли не вся банда Коли. Решил, что в доме живет торговка папиросами, гоняющая в город мальчишку, или на самый лучший конец пристроился Мама-Волки. Вот почему он осторожно поднялся на второй этаж — откуда доносился приглушенный говор, и остановился возле дверей, переколоченных тонкими досками. Теперь явственно стал слышен женский голос, бранивший, как видно, Зюгу. Вдруг дверь с маху отворилась, и женщина эта появилась на пороге с дымящей в зубах папиросой, босоногая, невысокого роста, в юбке и без кофты, так что были видны из-под сорочки полные груди. Увидев перед собой незнакомого человека в свете керосиновых ламп, падающем из глубины квартиры, она растерялась и спросила испуганным голосом:
— Тебе чего, парень?
— Мне-то чего, — тоже первые попавшие слова произнес Костя и, сжимая в кармане теплую рукоять нагана, шагнул через порог в маленькую прихожую, полную одежды на вешалке и гвоздях:
— Так, посмотреть на одного мальчишку надо. Куда-то сюда он прошел сию минуту.
Она, все так же завороженно глядя на него, отодвинулась и пропустила его в квартиру. Это была большая с низким потолком комната, с пузатой почерневшей печью в глубине, с широким столом посредине, на котором блестел медью самовар, ярко горели в чашке ягоды малины, сгрудились пустые бутылки. Сбоку у дверей, так же как и женщина в дверях, безмолвно и со страхом уставился на Костю Зюга, уже без пиджака. В углу, на кровати, лежал мужчина в нижней рубахе, с короткими волосами и читал толстую, похожую на библию, книгу. За кроватью на матраце, прямо на полу спал кто-то, укрытый с головой шинелью, в сапогах гармошкой; поблескивали тускло на каблуках подковки. А за столом — вокруг самовара и бутылок сидели трое. Один толстый, с одутловатым лицом, усатый, в гимнастерке, рядом — как и на фотографии, с маленькой головой на тонкой шее, плешивый Гордо, и третий, самый ближний к Косте, собравшийся метать карты, парень в полосатой матросской рубахе, в галифе и босой. Вот он оглянулся, и Костя узнал Маму-Волки. Широкое красивое лицо, багровое то ли от жара самовара, то ли от выпитых бутылок, ровная крепкая шея, русые волосы, чубом упавшие на левый глаз. Смотрел спокойно, без тени испуга или удивления, даже с застывшей на губах усмешкой.
Зюга двинулся в глубь комнаты, продолжая неотрывно смотреть на Костю. Лежавший на кровати оторвал глаза от книги и глянул на Костю. Он и нарушил молчание, спросив отрывисто:
— Это ты кого же притащил, Зюга? Откуда он появился здесь?
Гордо рыкнул глухо, откинул рукой черную прядку со лба, а женщина проговорила испуганно:
— Где «стремщик»? Просмотрел чужого как будто.
Еще раз оглядев сидящих, чувствуя, как даже цепенеет от этой неожиданной встречи, Костя вдруг нагнулся к Маме-Волки и проговорил разом пришедшее на ум:
— Здравствуй, Мама-Волки. Что же ты Настю не проводил на кладбище?
— Здравствуй, — нерешительно произнес Мама-Волки, откладывая в сторону карты. — Какая еще Настя?
И вдруг руки всех сидящих за столом скользнули в карманы. В один прыжок Костя очутился возле женщины, оттолкнул ее в сторону. С грохотом пролетел по гнилым ступенькам, выскочил в переулок. Едва свернул на пустыри, как в тишине, словно палкой по частоколу, ударили два выстрела. До остановки бежал бегом. Успел к отходившему трамваю, вскочил на подножку. С трудом протиснулся к окну, вцепился в скобу. И только тут почувствовал, как дрожь пронзила все тело. Он ведь мог бы остаться там, посреди этой широкой комнаты, возле почерневшей печи. Он бы мог лежать в переулке, застывшими руками влипнув в черную грязь…
Девушка, стоявшая рядом, заглянула ему в лицо. В глазах выпуклых и редко мигающих увидел сочувствие. Словно хотела о чем-то спросить. Дрогнули ее толстые губы, попыталась улыбнуться. На голове у нее по самые глаза темный платок, одета в простенькое платьице — наверное, фабричная. Сейчас он может познакомиться с ней, проводить ее, даже поцеловать, обнимать эти тонкие худые плечи. А если бы пуля догнала его? Прижался лбом к стеклу, высматривая стремительно летящую улицу. Слабо озаренные светом окна бросались навстречу и отступали, испуганные визгом колес на поворотах, вырастали над крышами купола церквей, с веселым грохотом гнались за трамваем ломовые извозчики, с шумом волны налетела на очередной остановке толпа на вагон и опять скрипели ступеньки, качались пассажиры, гремел звонок. На площади он вышел — увидев в стекле эти крупные глаза, подумал:
«Просто было с ней познакомиться. Надо же так смотреть».
Вскоре, уже с агентами, он поднимался снова по гнилым ступенькам. Все в квартире было как и тогда — кровать, матрац, стол и на нем еще не остывший самовар, куски жареного мяса на сковородке, малина в чашке, печенье, бутылки. Валялись опрокинутые в спешке стулья. Банда вместе с женщиной исчезла. Лежал лишь у порога на животе, раскинув ноги, с окровавленной головой Зюга.
— Недавно приблудился он к Моргалке, — пояснил Ярову один из жильцов. — Поторговывала она кой-чем и его заставляла. Вроде как на побегушках. Да еще есть у нее два мальчишки, Толька с Колькой. Нет их в доме пока, куда-то сбежали, может к пакгаузам по вагонам шарить. Тоже посылала с товаром. А какой товар, мы не знаем. Дело такое — у нее мужиков немало темных водилось по знакомству. Прирезали бы, коль интересоваться стали. Любопытных в нашем доме не любят.
Яров перевернул Зюгу, низко склонился над ним, как прислушиваясь к хриплому дыханию:
— Кто это тебя, Павлуха? — спросил участливо и с жалостью.
Зюга открыл второй глаз, не залитый кровью, осмотрел молча и агентов и жильцов, толпившихся в дверях, в коридоре. Узнал Костю и дернулся в руках Ярова, заговорил что-то непонятное.
Канарин подал Ярову бинт — он ловко и быстро перетянул голову Зюге. Потом попросил налить воды. Приподняв парнишку, чуть не силой влил воду в рот и смотрел участливо с жалостью. Ласково погладил по щеке, но ничего не сказал ему, а велел Канарину с Граховым отвезти в больницу. Жильцы, стоявшие у дверей, колыхнулись, когда Зюгу подняли, понесли в коридор.
— Чем-то тяжелым двинули, — заговорили между собой, — может, и молотком или наганом. Уж чего он им встал поперек дороги.
— А много ли и надо было. От плевка бы свалился, заморыш такой.
— Знаешь как говорят: слезала барыня с печи, а ветер навстречу…
Слова словно жгли затылок и как там, в Фандекове, грудью пошел на толпу, отступившую почтительно перед ним. В коридоре, пропахшем сыростью и затхлым, ощупью нашел для себя укромное место. Им оказалось отхожее место — маленькая будочка, в которой стоять можно было лишь согнувшись. И здесь, прижавшись к стене, заплакал беззвучно. В этих слезах было все: и горечь, и усталость от прошедших двух месяцев изматывающей работы, и жалость к расстрелянным в Фандекове, к утонувшей Насте, к брошенным в колодец и к Зюге. Подумать только — сиди он сейчас и смотри на «Бесприданницу» в городском театре на этого чудака, который кидает меха в грязь под ноги какой-то, тоже видно чудной девушке и цел был бы этот парнишка, совсем недавно певший песню на пароходе про шалманы.
Сквозь щели в тонких досках слышны были голоса в коридоре, внизу на дворе повизгивал «Джек» и его о чем-то уговаривал старик Варенцов. Вот он закричал кому-то:
— Черта тут найдет собака. Видно, все в разные стороны разбежались, да и дождь. Смылись, перепутались следы. Одна грязь да вода кругом.