Литмир - Электронная Библиотека

Зато остальные бабы молчать не стали.

— Упырь!.. — завопили они сразу в несколько глоток и ринулись на ревнивца. Баба средних лет, из тех, кого уважительно величают «большуха», выхватила у кого-то из старух клюку и саданула незваному гостю по рукам, разом обезоружив его. Её товарка, бой-баба, росту прямо-таки гренадерского, подсунулась сбоку и ухватом, каким ведёрные чугуны в печь метать зажала голову охальника и опрокинула его на землю. Теперь он мог только елозить беспомощно да рычать негожие слова. В ответ на него обрушился град ударов. Били кулаками, кололи веретёнами, лупили ухватами, старушечьими костылями, чем ни попадя и куда придётся.

— Бабоньки, погодьте, это же Федька мой, пьяный дурак! — закричала беременная.

— Отыди, Настя, — отвечали ей. — Сама, что ли не видишь? Упырь это, кровопивец! Сам себя выдал, добрые мужики в эту ночь не шастают! И на глаза ему глянь, они огнём горят, что у чёрта!

Избиваемый уже не орал, а только хрипел неразборчиво. Гренадерская баба, ворочая ухватом, перевернула его на спину, вверх беззащитным животом.

— Нуте-ко, кол нужен осиновый, чтобы мертвяк не встал! Вона, из осека жердьё выламывайте. Только не берёзовую, осину надо иуде!

Мигом выломали из заборчика двухсаженную жердину, упёрли тонкий конец лежащему в живот, в самую душу, навалились вдесятером: «На раз!» — и жердь вошла словно в мягкую глину. Тело изогнулось, горлом хлынула пена.

— Бабы, погляньте, крови-то нет! Как есть упырь, вурдулачище проклятый!

— Федька это, супьяну вылез!

— Ой, Настя, не греши! Сама видала, каков твой Федька. Он бы тебя до смерти убил и младенчика не роженного не пожалел.

— Бабоньки, этого-то куда девать? Найдут мёртвое тело, греха не оберёмся.

— Так в реку. Камень навязать — и в воду.

— Чем навязать? Мы все, как есть, растелёшенные.

— Всего делов… Подштанники с него содрать. Рыбам не соромно.

Толпа разделилась. Одни потащили насаженный на жердь труп к реке, другие остались утешать причитающую Настю.

— Не убивайся ты. Всё одно, он был не работник, а тебя бы в гроб вогнал. По хозяйству он ничего не делал, всё на тебе, а он только пропивал, что ты заработаешь. Кому сказать, при здоровом мужике ты за плугом ходила. Всё село видало.

— А земля-то пахотная, ведь на мужа записана. Женщинам не положено…

— И что с того? В этом годе передела уже не будет, а там опростаешься, родишь мальчишечку, ему земелька и отойдёт.

— А ну как девчонка получится?

— Скажешь тоже… Вон у тебя пузо как торчит: мальчишка будет, ты мне верь.

Вернулась похоронная команда.

— Всё управили толком, и концы в воду.

— Ой, и на могилку к Феде не сходить!

— Нашла по ком плакать, по упырю. Он бы тебя к себе утянул, там бы ты горючими слезами умылась.

— Бабы, кончай болтать. Ночь коротка, да света не управимся.

Самая голосистая из собравшихся вновь завела:

— На высокой на горе, по над небесью старый Род сидит…

На слове «Род» голос визгнул, что есть мочи, и в это самое мгновение вступила вторая певунья, с теми же словами на прежний мотив, а стихом позже — следующая. И так, одна за другой, не изменяя мотива, но и не попадая в лад ни с кем. Со стороны слушать, так и слов не разобрать, только разобщённый гул и отрывистые вскрики, будто толкутся выпущенные из курятника хохлатки. Старый солдат уже не знал, куда себя девать при виде такового моления. Он обернулся, выискивая пути к ретираде, и едва не забился в падучей от того, что обозначилось на дороге. Там, где он полчаса назад прошёл, двигалась блёклая фигура, чуть различимая в лунном свете. Ничего женского не было в её облике, но ещё меньше — мужского. Драная хламида свисала с плеч до самой земли, руки скрывались в широких рукавах, на голову надвинут капюшон, но, когда голова медленно поворачивалась, разведывая окрестности, лунный свет проникал под накидку, позволяя разглядеть жутковидную личину. Не было там глаз, только две чёрных дыры и сопящее гноище носа да широченная беззубая пасть, с которой стекала не то слюна, не то слизь. Страшилище явно шло по запаху, повторяя хмельной путь бывого воина.

Бледную фигуру заметили и от посёлка.

— Идёт!.. — завопили голоса. — Холера пожаловала, лихоманка! Падёжница!

При виде такового зрелища женщины должны были бы спасаться, подвывая от ужаса, но за их спинами спало родное село, дома, семьи, дети… И бабы, бестолково размахивая руками, двинулись навстречу надвигающейся смерти.

— Микеша, родная, спаси, оборони! Отцы, дедичи — заступитесь! Отгоните злыдню!

Лихая погибель бросила след, по которому от самой туретчины шла, и, всхлюпнув носом, двинулась на сладкую добычу.

Вдалеке одиноко бумкнул колокол.

Плывущая нежить не дрогнула, не замедлила и не ускорила хода. Жрецы христианского бога говорят, что бродит она по миру божьим попущением. От того попущения спасение одно — старые боги, покровители, которые с ужасом этим издревна воюют. Совсем победить не могут, но отогнать случается.

Как и у всего на свете, у зла есть имя. Имя это — Мара. Летом, когда стоят страшные жары, напускает она марево, и с нею приходят двенадцать её дочерей-лихоманок: Холера, Воспа, Чахотка, Чума, Гнилая горячка и прочие, не к ночи будь помянуты. Зимами, когда наступают холода, Мара оборачивается иной личиной, принося мороз. Но и тут не без лихоманок обходится. Остуда, Цинга, Коровья смерть — тож Язва Сибирская — у Мары дочерей много. И какой человек злому семейству сдаётся, то с ним уже покончено: с Марой — значит смерть.

Неважно, кто идёт к селу, сама вражина или какая из её дочерей. Отступать нельзя, иначе не жить никому.

С плачем и воем голая толпа двигалась навстречу идущей.

— Матушка Микеша, заступись! Щуры, пращуры — заслоните!

Случись малая туга, селянин лоб крестит, просит помощи Иисуса. А в неизбывной большой беде вспоминает о своих корнях и из самого сердца восплачет: Боженька милая, Микеша, родная — помоги!

Мокошь — богиня суровая, одного человека ей не жаль. Её дума обо всём народе. И, слыша общий вопль — помогает, но только тем, кто приходит себе на выручку сам.

С визгом, криком и причитаниями толпа налетела на лихую гостью. Удар ухвата сорвал саван, но под ним не оказалось плоти, лишь истекающая гноем невещественность. Такую не осадишь ни палкой, ни костылём. И помело, привыкшее к углям и золе, здесь бессильно. Только смиренная приспособа Мокоши — веретено может взять лихоманку. Недаром из всего бабьего обзаведения более оказывалось в руках веретён.

Отчаянная бабёнка Акулька первой подпрыгнула сзади и ткнула остриём. Лихоманка зашипела по-звериному, отмахнулась когтистой рукой. Акулька живо отпрыгнула, а ещё какая-то из баб кольнула со своего боку. Следом со всех сторон принялись наскакивать пряхи со своим изострённым инструментом.

Лихоманка шипела не живым змеиным шипом, а будто кто холодным квасом плеснул на перекаленную каменку. Только пар вздымался не по банному здоровый, а сущая отрава. Человеческими голосами кричали одни женщины, разноголосо и без заклятий. Хотя, и тут всё не просто. Когда женщина в ужасе кричит: «Ой, мамочки!» — ведь не одну родимую зовёт она, а всех матерей скопом.

Злыдня не падала, лишаясь ног, она истекала соплями, как истекает больной холерой или тифом, но до последнего продолжала отмахиваться когтистыми конечностями. Когти, хотя и короче веретена, но бьют беспощадней. И всё же, громада одолевала разбойницу. Точёные веретенца пронзали гнойную фигуру, и та оседала, превращаясь в кучу слизи, которая и растечься толком не могла, ибо земля не желала её принимать. Когда-то былинный богатырь ударом копья заставил землю поглотить поганую змеиную кровь. Сотня веретенных уколов посильней одного копья. Пара минут — и следа не осталось от пришелицы, и саван истаял клоком предутреннего тумана.

— Ну-ка ся, бабы, поссать сверху на поганскую могилу, чтобы лихоманка выползти не вздумала, — скомандовала одна из большух.

2
{"b":"821364","o":1}