Это касается, например, рассуждения Мережковского об «одержимости» писателя демоном иронии: данный тезис у Алданова предстает в форме наблюдения, что, мол, в благодарности Толстому, как и в его высокой оценке, всегда звучит нота глубокого недоверия и даже иронии - тонкой, незаметной, истинно толстовской иронии. Явное совпадение точек зрения имеет место и в анализе танатологической проблематики у Толстого. Мережковский, в частности, утверждал, что «если в наше время люди боятся смерти с такой постыдной судорогой, какой еще никогда не бывало, <...> то в значительной мере мы этим всем обязаны Л. Толстому»[88].
Алдановские рассуждения о смерти, - а танатологическая тема впоследствии найдет особое отражение в его романах, - дают отличный материал для характеристики его личности в тот период молодости, когда человек уже стоит на пороге духовной и физической зрелости. «Воспитанный в рационалистической традиции, он, конечно, отлично понимал ничтожество всего, что было ‘понятно’, но едва ли он соглашался поверить в величие ‘непонятного’. Ему, несомненно, было ближе то, что было выражено Гойей в одной из самых страшных из его ‘фантазий’, изображающей искривленную руку, высовывающуюся из- под камня пустынной могилы и подписанную одним словом ...’Ничто’. Кстати, об этом офорте Алданов вскользь упомянул в своей книге о Толстом. Отсюда, думается, и шел его страх, его скепсис, та его горечь, которую он - не всегда успешно - пытался утаивать[89].
Например, в письме к Буниным от 10 сентября 1933 года Алданов со свойственной ему иронией признается: «Всем рассказываю о своей новой черте: любви к смерти. Это главное несчастье: и жизнь надоела и утомила до последнего, кажется, предела, - и умирать тоже нет охоты»[90]. Думы о смерти, - а он «непрестанно думал о смерти, не способен был скрывать охватывающую его тревогу и ‘вечное молчание’ пугало его»[91], - каким-то образом сочетались в Алданове с отсутствием способности к вере, как внутреннему озарению, сопереживанию и диалогу с Творцом. Это тоже мучило его в духовном плане, о чем он признавался в письме к Вере Николаевне Буниной от 28 сентября 1931 года: «Очень Вам завидую, что Вы верующая. Я все больше научные и философские книги читаю»[92].
У Алданова и Мережковского имеет место практически одинаковый подход к критике концепции фатализма - закономерной предопределенности в историософской модели толстого. Однако если в истолковании «толстовского фатализма» Мережковский лишь признает необходимость принимать в расчет и роль случайности, то Алданов предлагает рассматривать исторический процесс как бесконечную череду случайностей, которые не поддаются ни систематизации, ни прогнозированию. При этом, если «в толстовстве иррациональное начало представляет смерть, то <. .> в алдановской системе ее субститутом становится случай. Это объясняет, почему в алдановских романах танатологическая проблематика тесно взаимосвязана с проблемой случая в истории»[93].
Концепция о доминировании «случая в истории», в книге «толстой и Роллан» еще только заявленная Алдановым, впоследствии будет развита им в мировоззренческую систему. Обладая острым «чувством истории», Алданов при анализе событий прошлого не отвергает принципа причинности. Однако вместо единой цепи причин и следствий он предлагает видеть в истории бесконечное множество таких цепей. В каждой отдельно взятой последующее звено зависит от предыдущего, однако скрещение цепей случайно, поэтому история - царство слепого случая. таким образом, историософия Алданова представляет собой синтез детерминизма и случайности, в которой «его величество Случай» играет определяющую роль.
Хотя в целом влияние Мережковского прослеживается в «Толстом и Роллане» как на содержательном уровне, так и на уровне поэтики, у Алданова, как отмечалось, имеются и глубокие расхождения с этим мыслителем. Например, такой важный для православного экзегета Мережковского вопрос, как «отпадение» Толстого от православия и, по его убеждению, отчасти, даже от Христа, дистанцирующегося от какой бы то ни было религии Алданова по сути своей оставляет равнодушным. Однако высказывания Мережковского о религиозных взглядах Толстого «были абсолютно неприемлемы для Алданова по форме. Так, Мережковский в своей книге пишет, например: ‘Л. Толстой, по своему обыкновению, чтобы соединить оба предела, оскопляет, притупляет их религиозные, слишком для него острые жала. Того и другого берет понемножку: немножко робкого буддийского “неделания”, вместо слишком смелой евангельской беспечности; немножко практической англосаксонской дарвиновской борьбы вместо слишком грозного ветхозаветного «в поте лица твоего ешь хлеб твой”, - и получается благоразумная обеспеченность, всеобщая сытость, вроде той, о которой мечтают социал-демократы; получается самая современная, прогрессивная, протестантская, вегетарианская, тепленькая и жиденькая смесь, Ветхий Завет, разбавленный Новым, то есть опять-таки нечто «средне - высшее”, серединка на половинку, ни то ни се, ни рыба, ни мясо, вчерашнее подогретое блюдо’»[94].
Для Алданова такого рода формулировки применительно к личности Толстого звучат кощунственно. Но основная «линия разлома» во взглядах на Толстого проходит у Мережковского и Алданова по полю литературной борьбы эпохи Серебряного века. «Толстой и Роллан», несомненно, являет собой полемический выпад, направленный против литературного модернизма в целом. Алданов, сильно принижая литературный талант Достоевского - кумира европейского символизма и экспрессионизма, противопоставляет ему своего кумира - Льва Толстого, который у него является воплощением всего и вся в области писательского мастерства, нераскрытым и неразгаданным гением, эдакой пирамидой Хеопса современной литературы.
В контексте генезиса личности Алданова-писателя представляет интерес глава в «Толстом и Роллане», касающаяся формальных приемов русского и французского авторов. Здесь, с позиций классического литературоведения, Алдановым намечен подход к созданию нового исторического романа - тема, к которой он неоднократно обращался впоследствии, - см., например, «О романе» (1933 г.). Внимание, с каким Алданов исследует здесь формальные приемы исторической романистики, подтверждает точку зрения алдановедов, что еще до эмиграции он серьезно готовился выступить на этом поприще.
Анализируя мировоззрение Л. Толстого с позиции историзма, убежденный франкофил Алданов утверждает, что именно французским мыслителям сам Толстой отводил первое место в мировой литературе. Одним из таких мыслителей, безусловно, является Жан-Жак Руссо. Об этом говорит также и Ромен Роллан в своей книге «Жизнь Толстого» (1911 г.). Интересно, что проводя параллели между Львом Толстым и Руссо в так называемом «исповедальном жанре», демонстрирующем предельную «честность автора с самим собой», Алданов утверждает, что Лев Толстой истинной своей «исповеди» не писал, а книга, которая под этим названием включена в состав его собрания сочинений, - это публицистическая история, повествующая о мотивах отпадения писателя от официального православия.
Другим важнейшим французским мыслителем для Толстого был Блез Паскаль. Толстой переводил Паскаля, готовил его биографию для публикации в «Круге чтения». Он очень личностно, проникновенно писал о нем: «Вот Паскаль умер двести лет тому назад, а я живу с ним одной душой, - что может быть таинственнее этого?.. Вот эта мысль, которая меня переворачивает сегодня, мне так близка, точно моя! Я чувствую, как я в ней сливаюсь душой с Паскалем. Чувствую, что Паскаль жив, не умер, вот он!»[95]