Бегемот искоса наблюдает за действиями своего соседа. Тот вроде бы не в себе — лицо неподвижное, сонное, опущенные уголки твердого рта, а в глазах скачет черт, так и посверкивает, прячась где-то в глубине затуманенного, пустого, как дуло, зрачка.
Нахальный сосед все двигается, локтем надавливая Бегемоту в бок, выдувает пряный, пахучий дым, и сам Бегемот, — с голодухи, что ли, — от одного этого дыма начинает балдеть, в голове легчайший, звон и на какое-то мгновение он вдруг теряет ощущение реальности…
…Это не небо, просто опрокинули стакан синевы, вот она и льется прямо на голову. А в голове белый реверсионный след смеха, мелькнувшего и теперь рокочущего за горизонтом. Белый дымчатый след, пушистый и легкий… В глазах будто плотное синее стекло, и вдруг оно рушится звенящей волной, с грохотом и звоном, раскалываясь на тысячи нестерпимо блескучих осколков. И вот он опять на площади, на той же скамье, но свет иной, будто смотришь сквозь солнцезащитные очки, и бороду треплет ветром, кожу на лице стянуло, глаза не моргают, почему-то им очень уютно под плотной пленкой плывущей влаги, но это не слезы, это как дождь на окне. А этот здоровый все сидит рядом, пялится и вдруг начинает говорить каким-то странным, мяукающим, издевательским голоском:
— Слушай, эй! Ты откуда такой, а?
«Да пошел ты подальше…» — думает Бегемот, он помнит — что-то мелькнуло, когда перед глазами стояло синее стекло, что-то очень важное, будто тень птицы. Но не вспомнить, нет.
А тот не отстает:
— Кент, а кент, ты не с психа сбежал? Ты где этот мешок нашел? Хочешь, штаны продам? А? Дешево возьму. Точно говорю! Да ты оглох, что ли, эй!
И кулаком толкает Бегемота в плечо, довольно сильно, так, что его даже ведет на скамейке. Бегемот, взяв торбу, встает, чтобы уйти, но этот хватает его за майку и сажает рядом. И лицо его начинает мелко подергиваться.
— Ты что, кент, ты блатной, да? Ты что мне гонишь, а? У тебя бабки есть? Спрашиваю — есть бабки? Кент, ты нарываешься, понимаешь? Ты пошарь, пошарь в штанах. Ты почему, сука, ходишь в таких штанах, а?
— Да пошел ты, фраер хабаровский, — негромко говорит Бегемот и встает, схватив торбу.
Он стоит у скамьи, оглядывая сквер. А этот все сидит на лавке, развалясь, щурит глаза. Потом вдруг встает, подходит и плюет Бегемоту прямо во вскинутые, ожидающие удара глаза. Вот так плюет и стоит скалится — здоровенная, откормленная сволочь. Какой-то накаченный золотой мальчик своих золотых родителей. Сколько Бегемот таких видел — будто отлакированных, кормленых, загорелых, с их назойливым жаргоном: бабки, бабы, кенты, моторы, кабаки, конторы. Бегемот молча утирается и садится на лавку: никакие конфликты ему ни к чему. Да и вообще — ударили по левой, подставь правую, но он подставлять лицо этому подонку не будет. И вообще — нет его. Он неинтересен, пусть и опасен, таких надо уничтожать или просто не замечать. Накурился и выпендривается, вшивота фарцовая…
— Словил, сука, эй!
Парень все стоит, ухмыляясь, а на Бегемота от всего этого скотства вдруг наплывает какая-то чернота, так вдруг плохо, в глазах темно, тошнота и звон в ушах.
И он опять куда-то проваливается… И просыпается. Резко, толчком, — похоже, будто всплываешь с большой глубины, сначала черно и в ушах боль, но все ближе свет, ноги легкие, сами взлетают все легче, и вот, как пробка, вдруг выскакиваешь на поверхность, в звуки и цвет. Этот, с когтем на шее, уже не стоит, ушел. Осенняя пестрая листва вибрирует на асфальте, то разлетаясь в разные стороны, то закручиваясь в сухих шуршащих водоворотиках. Листочки катятся по асфальту, и вдруг, отчаянно трепеща, кидаются все разом, как река, и женщины на скамейках прижимают к коленям взметнувшиеся платья. В парке дребезжит громкоговоритель и где-то, — видимо, на танцплощадке, — басовито гудит в микрофон гитарная струна. Бегемот вдруг замечает, что у металлической решетки парка собралась толпа: люди стоят кучками, пересмеиваясь, переговариваясь, какие-то парни таскают резиновые кабели, расставляют лампы дневного света на металлических штативах. Бегемот оборачивается и чуть в стороне видит автобус телевидения, вокруг которого тоже толпятся люди и кто-то в белой рубахе размахивает руками, отдавая распоряжения. Рядом с автобусом стоит белая, украшенная лентами «Волга» с куклой на капоте. Парень в светлом сером костюме держит под руку девушку в белой фате. Свадьба… Бегемот совсем потерял чувство реальности.
В желто-зеленой листве парка взлетают красные лодки качелей. Проехал троллейбус с освещенным салоном и редкими пассажирами. Небо густо-синего цвета, где-то в стороне, за деревьями садится солнце, дома заслоняют его. Мимо проходит полная женщина в белом комбинезоне, груди колышутся под тканью.
И тут его окликают. По имени. Точнее, по кличке. Он оборачивается — и видит свою утреннюю знакомую. На ней белый в синюю полоску свитерочек с круглым воротом, коричневая, блестящая, словно из фольги сделанная, юбка, складками встопорщенная на бедрах, белые туфельки без каблука с тесьмой вокруг лодыжек, светлые волосы надо лбом приподняты пластмассовой бабочкой, а на щеках решительный румянец.
— Я опоздала, — говорит она, как бы объясняя ему то, что он сам не заметил от счастья, — задержали. Я принесла тебе кеды, надень.
И вправду достает из сумочки белые полукеды. Бегемот машинально обувается и встает, закинув за плечо куль. Она смотрит на него снизу вверх и вдруг спрашивает:
— Слушай, а как тебя зовут?
— Меня? — Бегемот на какое-то время теряется, силясь вспомнить собственное имя. — Яша. В общем, — Яков, — моментально поправляется он, — Яша Колесов.
— А почему — Бегемот? Ты же худой.
— Это не зверь… Это был такой, ну… соратник Сатаны, демон.
— А-а-а! Вон что! — тянет она, как бы даже разочаровавшись отчасти простотой объяснения, и тянет, его за руку. — Пойдем! Ночевать будешь у нас, Яша-Бегемот, но сначала зайдем в одно место.
И тут он еще раз будто просыпается, потому что вдруг вспоминает, где он видел того мужичка в болоньевом плащике, что проходил по площади минут сорок назад. На вокзале он его видел. Мужичок этот ранним утром подсел рядом, он-то и слямзил деньги! Бегемот отпускает короткое ругательство.
— Ты что? — она удивленно смотрит на него.
— Да так… Ну, пошли?
Они идут через площадь к зданию краевой библиотеки, и тут Бегемот спохватывается:
— Слушай, а тебя-то как зовут?
— Меня? — Она изображает замешательство и даже ужас, будто не может вспомнить свое имя, — его, Бегемота, пародирует, но не выдерживает, прыскает: — Оля, вот как!
И Бегемот вторит ее смеху суховатым баском, покачивая головой и поглядывая на спутницу ласково суженным глазом.
Тускло-коричневое парящее озерцо в белых фаянсовых берегах чашки с золотистой каймой по ободку таинственно помигивает желтым маслянистым бликом. Слева — шелковая желтая штора в сборках, которая чуть шевелится под струями из кондиционера. В окно видны скат улицы, дома на противоположной стороне. По старчески выбеленному, растрескавшемуся асфальту катятся жгутики сухих листьев. Когда стоишь вот так, чуть сгорбившись, чуть приподняв плечи, чтобы воротник куртки прикрывал шею, и, обняв ладонями горячую чашку с кофе, в переполненной народом забегаловке, под гудящим кондиционером, не слухом, а кожей ощущая пчелиный многоголосый гуд, звяканье ложечек, случайное слово и чей-то смех, бубнящий голос радио в подсобке, и шипение кофейного автомата, и жужжание кофемолки за спиной буфетчицы в белом кружевном фартуке, которая наливает в чашки кофе, снимает никелированными щипчиками бутерброды с подносов, отсчитывая в блюдечко сдачу, — когда стоишь вот так, на какие-то минуты потерявшись в бездумности, завороженный сложностью простейших человеческих движений, вдруг возникает странное, необъяснимое ощущение…
Всякий раз, приезжая в Хабаровск, я захожу в эту бутербродную, и вот именно за этим — за ощущением. Глупо, конечно, но больше сюда и ходить-то незачем, ничего не выпьешь, кроме кофе и сока, хотя, само по себе, место довольно бойкое — чуть ниже угла улиц Карла Маркса и Комсомольской. Первый раз я сюда зашел года четыре назад, в полнейшей прострации после каких-то там именин или чего-то подобного, — в общем, подлечиться: тогда еще здесь, кроме кофе, подавали коньяк. И вот я стоял, а народу было на удивление мало, все больше солидные мужчины с одутловатыми кабинетными лицами, и мне уже было хорошо, и я потихоньку потягивал коньяк, прихлебывал кофе. Солнце било в окно навылет желтыми пулеметными струями, отзываясь в виске горячими уколами, весь мир был тих, блажен и прекрасен, и вдруг я увидел себя старым: какой-то мужчина вошел, встал у прилавка и, глянув на его спину, я вдруг представил, что это я. Мне пятьдесят лет, волос как не бывало, вот стою жду, когда мне подадут коньяк, и буфетчица меня уже знает, здоровается и спрашивает с улыбкой, почему, мол, долго не были. Что-то вот такое… И это было как вспышка, как удар. Я вдруг очень четко понял — жизнь длинная, путаная, ее не разберешь и не предскажешь. Но вот я раз за разом захожу в это заведеньице — тридцатилетний, сорокалетний, пятидесятилетний, — а потом уже не захожу, но буфетчица, все та же, нестареющая, все так же наливает в чашки кофе и тем же жестом поправляет упавшую прядь, и так же бубнит радио, только о чем-то другом, и так же стоят за столиками солидные мужчины — некогда мальчики, но вот и они исчезают один за другим и их сменяют другие, но все так же улыбается буфетчица и спрашивает: «Почему так долго не были?»