Я слышу вой сирен, оповещающий о воздушном налете, и бодрый бас из репродуктора, сообщающий, что наши славные воины захватили сто тысяч пленных. Я вижу комнатушку в Бирмингеме, мальца, что без умолку хнычет, клянчит хлеба, и мать, которая, не выдержав, вопит: «Заткнись ты, выродок!», а потом, задрав сыну рубашонку, лупит его по заднице, поскольку хлеба у нее ни крошки и не предвидится. Я вижу все это. Вижу плакаты и очереди за продуктами, вижу приемы допросов, резиновые дубинки и дула строчащих из верхних окон пулеметов.
Грянет такое? Кто же знает. Бывают дни, когда просто нельзя поверить, когда я сам себе говорю – это газеты панику наводят. Бывают дни, когда я нутром чую – не избежать.
На подходе к Чаринг-Кросс мальчишки выкрикивали заголовки свежайших газетных выпусков. Очередная дурь про ноги – «НОГИ: ЗАЯВЛЕНИЕ ИЗВЕСТНОГО ХИРУРГА». Затем еще одна сенсация – «СВАДЬБА КОРОЛЯ ЗОГА ОТЛОЖЕНА». Король Зог! Имечко-то у короля какое! С трудом представишь, что этот албанский парень не черный как смоль африканец.
Тут случилась странная вещь. Уже надоевшее в новостях «король Зог» каким-то манером смешалось с уличным шумом или запашком конского навоза и вдруг всплыло воспоминание.
Любопытная штука – прошлое. Оно постоянно при тебе; думаю, часа не проходит, чтоб в голове не промелькнуло что-нибудь из давних твоих дней. Причем обычно воспринимаешь это не живьем, а как бы сведением из справочного текста. Но иной раз какой-нибудь вид или запах (в особенности запах) – и ты не просто вспомнишь, ты окажешься там, в прошлом. Ну так вот.
Я снова стоял в нашей приходской церкви Нижнего Бинфилда. Внешне по-прежнему шагал по Стрэнду, толстый и сорока пяти лет, в котелке и с зубным протезом, но внутри снова был малышом Джорджи, младшим сынишкой Сэмюеля Боулинга («С. Боулинг: торговля кормовым зерном и семенами», Нижний Бинфилд, Главная улица, 57). Было воскресное утро, я стоял и вдыхал специфический церковный воздух. Как он хлынул мне в ноздри! Церковный запах сырости, пыли, сладковатого тлена. Запах, отдающий свечным салом, присутствием мышей и порой дымком ладана, а утром по воскресеньям еще глицериновым мылом и платьями из саржи. Но прежде всего сладковато-затхлая смесь, словно жизнь пополам со смертью. И впрямь ведь в воздухе витали частицы могильного праха.
В те времена я ростом был четыре фута и чтобы видеть поверх спинок скамей стоял на кожаной молельной подушечке, а для устойчивости держался за черное саржевое платье матери. Как сейчас, чувствую на коленках тугие чулки (в будни-то мы их не носили) и трущий шею круглый белый воротник, который мне нацепили по случаю воскресенья, слышу хриплый орган и оглушительное пение дуэтом. В нашей пастве сильными голосами отличались двое – Шутер, торговец рыбой, и Вэзерол, столяр-гробовщик, – которые в хоровом исполнении псалмов гремели так, что остальным попеть почти не доставалось. Садились они всегда на первую скамью, на разные ее концы, и сами были до странности разные. Шутер – толстый румяный коротыш с огромным носом, вислыми усами и считай что без подбородка. А Вэзерол – жилистый, долговязый старый черт уже за шестьдесят, серый как мертвец, с густым ежиком седых волос. Я никогда не видел человека, так похожего на скелет. Все кости черепа видны под пергаментной кожей, громадные челюсти с полным набором желтых зубов ходят вверх-вниз, как у скелета в музее анатомии. И при всей своей худобе выглядел столяр таким крепким, что ясно было: сто лет проживет и всем сидящим рядом успеет гробы настрогать. Пели они тоже в контраст. Шутер отчаянно вопил, словно ему нож к горлу приставили, трелями разливался. А Вэзерол так грохотал, будто громадные бочки по подвалу катались. Причем, как бы он ни ревел, вы понимали – сможет еще наддать. Дети его прозвали Громыхалой.
У солистов наших была привычка под конец псалма этак заспорить, схватиться голосами (побеждал всегда Вэзерол). В жизни, я думаю, они были приятели, но мне, ребенку, казалось, что бьются смертельные враги. Шутер, к примеру, звонко выкрикивал: «Господом я ведом», а Вэзерол раскатистым басом вступал: «И нет мне более нужды ни в чем», – и совершенно подавлял соперника. Я всегда с нетерпением ждал тот псалом, где упоминаются царь Сигон и царь Ог (а-а, вот ведь почему имечко «король Зог» мне память растревожило!). Шутер затягивал: «Сигон, царь Аморрейский…», на долю секунды прорезалось спетое хором прихожан «и», а затем накрывающим все морским валом рушился бас Вэзерола: «О-ог, царь Васанский». Не передать, как у него гремело-грохотало это «О-о-ог». Мне-то по малолетству слышалось «дог» и представлялся страшный царский пес. Позже, когда уже я догадался про имена царей, Ог и Сигон мне виделись, как статуи египетских фараонов на картинках школьной энциклопедии, – восседающие друг против друга каменные гиганты с неясной улыбкой на неподвижных лицах.
Как оно меня всколыхнуло! Это чувство, это абсолютно живое ощущение – «церковь». Сладкий душок тления, шелест воскресных платьев, хрип органа, волны поющих голосов, медленно переползающий по каменным плитам пола лучик света из дырки в оконном витраже. Каким-то уж образом взрослые умели впихнуть в тебя, что все эти странные спектакли необходимы. И ты как должное принимал эти действа и Библию, которая тогда давалась в изрядных дозах. На каждой стене были тексты из Ветхого Завета, так что целыми главами помнились наизусть. До сих пор у меня голова набита обрывками библейских фраз. «Вновь содеяли злое в очах Господа сыны Израилевы» – «Асир, покойно пребывающий» – «собрались тогда все отовсюду, от Дана до Беэр-Шевы» – «и поразил его под пятое ребро, и умер Авенир»… Ничего было не понять, да вроде и не требовалось. Полагалось только глотать эту микстуру, снадобье из невесть чего, и ты глотал, верил – зачем-то надо. Всякая несуразица про людей с именами Шемай, Ахитофель, Навуходоносор либо еще какой-нибудь Абракадабр – диковинных людей с волнистыми бородами и в длинных жестких одеяниях; людей, которые ездят на верблюдах среди храмов и кедров или проделывают разные невероятные штуки. То они, находясь в огне костра, молитвы возносят, то гуляют внутри горящей печи, то висят, приколоченные к крестам, то их киты глотают. И все это под аккорды хриплого органа, с особым букетом запахов, самый свежий из которых шел от новой, еще не стираной черной саржи материнского платья.
Вот в какой мир я возвратился, услышав газетный анонс про короля Зога. На несколько секунд буквально там побывал. Такие вещи, конечно, долго не длятся. Минуты не прошло, как я очнулся, снова мне было сорок пять, снова передо мной теснилась пробка на Стрэнде. Но след это оставило. Обычно вынырнешь из воспоминания и оно тает как сон, а тут чувствовалось иначе. Даже когда я, так сказать, проснувшись, вновь смотрел на снующих туда-сюда болванов и в нос мне била вонь бензиновых моторов, сутолока эта мне казалась менее реальной, чем воскресное утро в Нижнем Бинфилде сорок лет тому назад.
Сигару я отшвырнул, шел медленно. А новой саржей и сладковатым душком тлена веяло по-прежнему. Он, этот запах, понимаете ли, продолжал мне ноздри щекотать. И я опять там – Нижний Бинфилд, 1900 год. Возле кормушки на Рыночной площади лошадь возчика жует из торбы овес. В лавке сластей на углу мамаша Уилер отвешивает на полпенса сахарных коньячных шариков. Катит экипаж леди Рэмплинг, на запятках покойно пребывает ливрейный грум, покойно пребывающий, надменно скрестив руки. Дядя Иезекииль честит Джо Чемберлена[118]. Сержант новобранцев, в шапке коробом, алой куртке и синих кавалерийских штанах, гордо прохаживается, крутя ус. На заднем дворе гостиницы «Георг» тошнит пьянчужек. Вики в Виндзоре[119]. Бог на небесах. Христос на Кресте. Отроки Анания, Азария и Мисаил в пещи огненной[120]. Сигон, царь Аморрейский, и Ог, царь Васанский, восседают на своих каменных тронах – просто сидят: надежно, несокрушимо существуют на своих назначенных местах наподобие неразлучной пары подставок для каминных дров или Льва и Единорога[121].