МЕЖДУ «А» И «Б»
Разрушение – так это назвали.
Разрушение.
Первыми перестали работать простые механизмы – часы, печатные машинки. Затем настал черед более сложных, вроде тех, которыми пользовались кураторы. Их инструменты хоть и казались чудесными, все же оставались устройствами, изготовленными руками человека.
Один за другим механизмы отказывались работать. Никто не знал, почему. Никто не мог сказать, сколько это продлится, и тем более – когда закончится. Менее чем за десять дней остановилось буквально все. Это напоминало умирание целого организма, когда один за другим гибнут внутренние органы, и жизнь в теле постепенно угасает. Единственная городская газета поспешила объявить о конце света – за день до того, как перестала существовать сама, типографские станки не напечатали больше ни строчки. После этого оставались лишь слухи: телеграф отключился ещё раньше. Поезда остановились. Некоторые сошли с рельсов или столкнулись друг с другом. Корабли дрейфовали в море, не в силах вернуться в порт, ведь навигационные приборы тоже были механическими.
Как ни странно, погибли немногие. Были те, кто получил ранения из-за внезапно вышедших из-под контроля механизмов, а также те, кто оказался заперт в открытом море или глубоко под землёй – в шахтах, откуда можно было выбраться лишь при помощи специального лифта. Другие пропали без вести и их никто не искал, по крайней мере, о таком не сообщалось.
***
Первые огни появились, когда Энсадум уже отчаялся увидеть нечто подобное.
Пожалуй, ещё никогда Энсадум не встречал столь неприветливой архитектуры. Дом производил гнетущее впечатление. Его формы казались нагромождением ломаных линий. Флигель на крыше едва слышно поскрипывал, хотя не было видно, чтобы он двигался. На нижнем этаже из распахнутого окна выдуло занавеску, и она повисла, прилипнув к влажному камню. Серое на фоне тусклого неба здание выглядело угольным наброском, сделанным второпях. Подумав об этом, Энсадум решил и в самом деле зарисовать его, и даже определил место в блокноте: между двумя незаконченными эскизами человеческого тела в анатомическом разрезе.
Никто не вышел их встречать. То, что Энсадум вначале принял за путеводные огни, оказалось окнами второго этажа, в которых горел свет. Пока он смотрел, свет в одном из них померк, а затем разгорелся в другом – так, словно кто-то переходил из комнаты в комнату с зажжённой свечой в руке.
По-прежнему не говоря ни слова, проводник махнул рукой, указывая в сторону дома, а сам свернул к видневшимся в стороне постройкам угрюмого вида.
Не обнаружив на двери колокольчика или молотка, Энсадум размахнулся и несколько раз ударил по обшарпанному дереву. Стук отозвался в глубине дома гулким эхом. Какое-то время ничего не происходило. Ему уже начало казаться, что он проделал весь этот путь зря, но затем дверь неожиданно распахнулась, и в прямоугольнике света возникла человеческая фигура.
Когда Энсадуму исполнилось шесть лет, практик явился к ним домой. Это был день, когда умер его брат.
Сколько он помнил, Завия всегда болел. Кажется, брат заболел ещё до рождения самого Энсадума, но со временем дела становились только хуже.
Обычно раз или два в неделю пара слуг выкатывали худое, сгорбленное тело брата во двор. Завия ничего не делал, просто сидел в своём кресле на колёсах и смотрел в даль. Основную часть времени Энсадум старался избегать общества брата и обычно это ему легко удавалось. Однако несколько последних недель Завия не покидал своей комнаты, и это стало настоящим испытанием для всех домашних. Когда он не кричал от нестерпимой боли в конечностях, которые будто выворачивал кто-то невидимый, он громко стонал – даже во сне, словно страдания преследовали его и в сновидениях. Единственный, кого это, кажется, не пугало, была их мать. Она даже перенесла свою спальню ближе к комнате Завии.
Однажды проходя по коридору, Энсадум заметил, что дверь в покои брата приоткрыта. Он заглянул внутрь и увидел шкаф, книжные полки, ночной столик, кровать. Все было почти как у него в комнате. И все же что-то отличалось. Книги были другими, большая часть из них так никогда и не открывалась. Постельное белье было разбросано, дверцы шкафа никто не удосужился затворить плотно. На письменном столике, там, где у самого Энсадума стояла лампа и лежали письменные принадлежности, выстроились ряды микстур и лекарств в бутылочках всевозможных форм и размеров – молчаливое воинство. Но главным был запах. Он тоже отличался. В доме пахло деревом, пачулями, волокна которых вплетались в ткани для защиты от моли, закваской для пирогов, а иногда, когда становилось слишком холодно – дымом и золой из камина. Но в комнате брата запах был другим. Здесь пахло потом, мочой, кровью. Болезнью.
Энсадум не сразу заметил брата. Тот сидел спиной к двери, у окна. Его голова, всегда наклонённая влево, почти покоилась на плече. Могло бы показаться, что Завия спит.
Некоторое время мальчик смотрел на голый череп с пучками тонких волос, чудовищно вывернутые руки и ноги, на раздутые колени. Хватало мимолётного взгляда чтобы понять: брату не становится лучше.
Очевидно, в этот момент Энсадум сделал некое неосторожное движение или же каким-то иным способом выдал своё присутствие, поскольку брат повернул голову и посмотрел прямо на него. Губы Завии растянулись в улыбке. Наверняка он думал, что брат зашёл проведать его и обрадовался… Но затем что-то изменилось. Возможно, он прочёл выражение на лице Энсадума…
Боль исказила черты Завии. По его телу пробежала судорога, глаза закатились, на губах выступила пена. Ноги мелко застучали по полу, пальцы вцепились в мягкий материал кресла.
В следующее мгновение чьи-то руки оттолкнули Энсадума от двери, и в комнату вбежала мать. Обхватив голову брата руками, она заставила его откинуться в кресле и держала, пока судороги не стали утихать. Попутно она отдавала распоряжения слугам: принести воду и чистые полотенца, разжечь в камине огонь. Энсадума оттеснили вглубь коридора, откуда он все ещё мог обозревать краешек комнаты. Последнее, что он видел, это мать, баюкающая брата на коленях…
Завия умер несколько дней спустя. Энсадум спрятался вверху лестницы и наблюдал, как комнату брата поочерёдно покидают слуги, доктор, ночная сиделка. Последней вышла мать. Минуту она неподвижно стояла у двери, будто не зная, куда идти дальше, а затем поднесла руку ко рту. До слуха Энсадума донёсся едва слышный всхлип.
В тот же вечер на их пороге появился практик. Сидя двумя пролётами выше, Энсадум наблюдал, как тот поднимается по ступеням. Снаружи шёл дождь, и насквозь промокший плащ практика волочился по полу, оставляя на досках хорошо заметный влажный след… Словно полз слизняк. В руках у практика был потёртый саквояж.
Неудивительно, что в жизни практик не был похож на тот образ, что так упорно рисовало мальчишеское воображение. Когда Энсадум думал об этом, ему почему-то представлялся долговязый старик в потрёпанном котелке и с лицом таким морщинистым, что оно напоминало гнилое яблоко. Его глаза наверняка скрыты линзами темных очков. На руках перчатки: они могли скрывать обезображенную язвами кожу, или ожоги, или нанесённые самому себе порезы…
В воображении мальчика практик всегда был вооружён иголкой и ниткой. Игла была изогнутой как рыболовный крючок. Энсадум почти видел, как прищурившись из-за линз своих темных очков, практик продевает в иголочное ушко нитку. Как будто, подобно персонажу одной сказки, желал попытаться пришить к телу мертвеца его давно отлетевшую душу.
Нет, невозможно…
***
В тот вечер мать так и не покинула своей комнаты. Старый слуга был единственным, кто входил в покои брата, и то лишь за тем, чтобы забрать кое-какие вещи.
В доме воцарилась странная тишина, в которой отчётливо слышались доносящиеся из комнаты брата звуки: шорох одежды, звук зажигаемой спички, щелчки застёжек, и главное – тонкий и мелодичный, почти музыкальный, перезвон стали. Заработал насос. Энсадум прислушивался к его тихому гулу, пока тот не сменился другим, характерным звуком, будто кто-то тянет остатки жидкости через соломинку.