Кончили работу косари, стали помогать женщинам копнить сено. Дядя Кошалькуля подошел к матери Ергуша, сказал:
— И ты пришла… Ох, бьешься-то как…
Тихонько, отрывистыми словами разговорились они о давних временах. Была тогда мать Ергуша красивой девушкой, резвой, как серна. А дядя был славный парень, быстрый, как олень. И Ергуш подслушал, что хотел этот парень взять в жены ту резвую девушку. Но она-то выбрала другого, того, безбожника…
— Кто ж его знал, какой он… — вздохнула мама и замолчала.
В сумерки все стали спускаться с Блудова Верха.
В сумерки все стали спускаться с Блудова Верха — косари и сгребальщицы. Две телеги с решетчатыми бортами, нагруженные сеном, ехали впереди, за ними — Яно с третьей телегой, на которую навалили косы, посуду, остатки еды. Косари двинулись напрямик, крутыми тропками, женщины шагали за телегами по дороге. С ними был дядя Кошалькуля — легче ему было идти по пологому спуску на деревянной-то ноге.
Ергуш шел рядом с матерью, слушал крики и песни сгребальщиц.
На войну идешь по доброй воле —
Чтоб тебя там черти запороли…
Горько, тяжко у новой мамки:
Ни в чем-то ей не потрафишь —
Ни в наружности, ни в речи,
Ни в какой пустяшной вещи…
Песня вонзалась в сумерки розовым лучом света, и звенели в ней стон да жалоба…
ОСЕНЬ
Осень. Все опустело. Листья, как стайка птиц, мечутся по воздуху. Тихонько шуршат. Вот облетает три листика… девять… и еще один, одинокий. Это ветерок повеял, погулял в саду.
Грустно Ергушу. Смотрит он на летающие нитки белой паутины, на желтые и красные кусты Вырубок. Из птиц остались только маленькие чижики — носятся в воздухе, поют, но уже не так весело. Несколько ласточек кружится в голубом небе да последняя пара щеглов со своими птенцами порхает по саду. У ласточек тоже еще птенцы. Живут они в гнездах под крышей. Другие ласточки давно улетели — остались лишь родители с поздними детьми. Летают ласточки быстро, как пули, ищут что-то. Мушек мало — редко-редко прожужжит одна, другая. Ергуш видел, как ласточка бросилась на окно: за стеклом в кухне билась жирная муха. Ласточка хотела поймать ее, отнести в гнездо детям — напрасно: стекло спасло муху от голодной птицы.
Щеглята уже подросли. Все время тиликают, летают по саду — балованные барские детки. Они не то, что воробьи, хитрые, ловкие удальцы-молодцы. Воробей только вылупится из яйца, только покроется реденьким, как стерня, пушком — и уже вылезает из гнезда, учится бороться, хватать пищу собственным клювом. А щеглята — красивые баловни; родителей переросли, а всё не летают, сидят на веточке, ждут, чтоб им принесли зернышек. Только спасибо говорят, как барские дети: тили-тили… Старики носят им семена чертополоха, подорожника; не знают голода щеглята.
И горихвостка сидит еще на крыше. Распевает, ловит мух. Порой слетит на галерейку за навозной мухой, вернется на конек крыши и поет радостно: какая была муха жирная, вкусная!.. Старый лакомка! Детей вырастил, с подругой расстался, живет теперь сам для себя, как холостяк. Весной подыщет новую подругу.
И это всё. Больше ничего примечательного на хуторе не найдешь. Солнце рано садится, мухи и птицы исчезают. А вечером, когда приходит ветерок погостить в саду, посмотреть, все ли спокойно спят, — орехи пугаются ветерка, падают наземь со стуком. Мама говорит:
— Слышишь? Утром собери их…
Приходит утро в шубе из белого тумана. Ергуш собирает орехи, желтые, гладкие, будто их отшлифовали. Уносит мешочек с орехами на чердак, подвешивает к балке. Хороши будут к рождеству. Позолотят их, повесят на елку. И щелкать можно, пока челюсти не заболят.
Мама пришла из деревни, сказала:
— Этой ночью помер несчастный мальчик Рудо Рыжик. «Бандура» выпил, говорят, мучился очень.
Ергуш опечалился; жалко ему Рыжика. С презрением думал он о неродной матери Рыжика, самой злой мачехе в деревне. Гоняла его в лес по дрова, худенького, больного Рыжика… Есть ему не давала, и пришлось ему, бедному, умереть. В ту ночь, когда падали орехи… Наверное, тоже, как те орехи, испугался он ветерка. Ветер постучал к нему в окошко: «Сладко ли спишь, дитя мое?» И Рыжик от страха испустил дух…
В полдень пришел Нацко.
— Я нашел гнездо трясогузок, а в нем птенцы вот с такими хвостами! — сказал Нацко и показал на руке. — Пойдем посмотрим!
Забрали с собой Хвостика, пошли через Гать на Волярку. На самом краю луга, у речки, Нацко показал гнездо. В нем жались друг к другу три подросших птенца с длинными хвостами. Сидели неподвижно в ямке под корнем дерева на берегу. Самка, их мать, с сердитыми криками летала над гнездом.
Ергуш сказал:
— Можно поиграть с ними, попробовать, как они летают, вон на лугу. А потом положим их обратно.
Нацко переложил птенцов в шляпу. Птенцы смотрели серьезно круглыми, расширенными глазами. Они не убегали, не выказывали страха. Невинные создания, не знающие опасности.
По лугу носился Хвостик, совсем ошалел. Он гонялся за тенями ворон, кружащих над Воляркой. Лаял, зубами щелкал — сердился, что никак не может схватить тень, попробовать ее на вкус.
Выпускать трясогузок было опасно: жадный Хвостик без труда их проглотит. Решили положить их на землю, шляпой накрыть, а самим пока насбирать орехов. Хвостик пусть побегает, потом его привяжут на всякий случай.
На берегу Ольховки, среди прочих кустов, росли и ореховые. Листья на них — желтые, как золото. Потрясешь куст — шу-шу-шу, хлоп-хлоп-хлоп — посыплются орешки. Потом надо отвести ветки орешника и внимательно искать в траве. Орехи — кофейного, красноватого цвета, с белыми нетронутыми шапочками. Раскусишь — ядрышко здоровое, твердое, хрусткое. А вкусно как — словами не скажешь! Прямо слюнки текут.
— А я опять в школу хожу, — сказал Нацко.
Лесничество приписано к городу, поэтому Нацко, как горожанин, может ходить в школу. Школа есть в городе, а в деревне ее нет. И деревенских не принимают. Да деревенские и не просят: они ведь не господа!
— Сегодня у нас уроков нет, — продолжал Нацко. — Потому что сегодня четверг. А завтра опять бери сумку — и айда…
Ергуш знал только, что в школе учат читать и писать.
— Что вы там делаете? — небрежно спросил он.
— Ничего, — ответил Нацко. — Наш пан учитель здорово читают, будто горохом сыплют. А вчера они нам говорили, что нельзя запихивать в нос твердые предметы. А я сказал, что могу запихнуть себе в нос даже луковицу. Они стали ругать меня по-венгерски[13], я не понял. Ребята потом объяснили мне, что я дерзкий. А это неправда…
Пришла со стороны Гати Анна с корзинкой и граблями. Взглянула на мальчиков, но ничего не сказала. Стала сгребать под лысеющими кустами бурые опавшие листья.
— Это зачем же? — крикнул ей Нацко.
— На подстилку, — сдержанно ответила Анна, сердито покосившись на Ергуша. Злилась, что он не идет помогать.
Хвостик по-прежнему гонялся за тенями ворон, солнышко спускалось, и Нацко надоело ждать. Он открыл трясогузок, надел на голову шляпу. Птенцы сидели, прижавшись друг к другу головками, смотрели на мальчиков, как будто удивлялись им.
— Пора, — сказал Ергуш. — Птицам скоро спать. Положим их в гнездо.
— Ладно, — согласился Нацко. — Только у меня… не знаю, что это… — Он отчаянно заскреб в голове, скривил лицо, подозрительно глядя на птенцов. — Ну-ка посмотри!
Он наклонил голову, показал Ергушу. Мелкие, с песчинку, насекомые так и кишели у него в волосах.
— Вши, — сказал Ергуш. — Это от птиц. Кусать будут — не выдержишь! Беги домой, намажь голову керосином!