– Ах ты… ты… Ты что же!
– Не сердитесь, тетенька! – заговорил Авдей. – Она плакала. Обидели ее.
Но Соломония резко повернулась и решительными шагами двинулась к дому. Как побитая собака, бежала за ней в смятении Софья.
С той поры разладилось. Не было уже ни веселья, ни песен. Софья боялась поднять на Соломонию глаза, стала совсем молчаливой и тихой. Глядя на сестру, грустили и Мирошка с Яшкой.
На исповеди она рассказала старому священнику, что гнетет ее. Тот вздыхал и гладил девушку по голове. Однако дал совет не рассказывать ничего дома, чтобы не ссорить Гавриила с губернатором.
Лето окончилось. Зарядили дожди. Небо набухло серыми тучами, реки наполнились бурной мутной водой.
Софья все чаще думала о своем таборе, представляя, каково сейчас цыганам в промокших кибитках, потихоньку молилась за них. Тоска владела ее сердцем. Никогда она так часто не вспоминала мать, отца, родных цыган, веселую и горькую таборную жизнь.
К воскресному утру тучи ушли, с небес светило прощальное, особенно яркое и теплое солнышко.
Раным-рано Софья прибежала в церковь. Старенькая попадья, отпирая ворота, ласково спросила:
– Что спозаранку, дочка? Нужно чего?
– Ничего, матушка! Душа болит…
– Ох ты, сиротинушка! – Попадья горестно покачала головой и вдруг взглянула настороженно: – Аль беду какую чуешь?
Софья опустила голову:
– Чую, матушка… Да вы не бойтесь, у вас все хорошо будет! Это меня беда ждет…
Старушка заохала, торопливо отворяя двери храма и подталкивая Софью вперед:
– Иди, детонька, стань на колени, помолись до заутрени! Скоро уж дьяк придет. – Она зажигала свечи, тяжело дыша и бормоча молитву, по глубоким морщинам на щеках стекали слезы.
До начала службы регент собрал певчих на клиросе, давая им последние наставления:
– Не слух услаждайте, но слово молитвы несите пастве!
Строго обвел глазами хор, остановил взгляд на Софье:
– Что, не плакала ли? Где страсти, там нет Бога! Голос не сел ли? Смотри мне, а то!..
– Господь просвещение мое́ и Спаситель мой, кого убоюся? – певуче ответила девушка.
– Не сел, – успокоенно произнес регент. – Ну, распеваемся!
Софья пела как никогда ясным и чистым переливом, устремив взгляд в никуда, проникаясь словами молитвы:
– Тело Христово приимите, Источника Бессмертнаго вкусите!
После службы регент подошел к ней:
– Спаси Христос, Софьюшка! Ублажила. Губернатор про тебя даже спрашивал. Да ты чего испугалась-то, птица певчая?
Изо всех сил старалась она незаметно проскользнуть мимо губернатора, стоящего в притворе вместе с дородной румяной супругой и старым настоятелем, о чем-то увлеченно разговаривающими.
За дверями храма стояли Галина с матерью. Обе в упор уставились на Софью, и ее сердце забилось такой тревогой, болью и тоской, как в детстве, когда ее последний кусок хлеба съела чужая собака…
Она поспешила смешаться с толпой прихожан на церковном дворе. За спиной услышала настойчивые женские голоса:
– Господин губернатор! Господин губернатор! Извольте выслушать просьбу нижайшую!
Дрожь пронзила и приковала к земле как копьем! Софья не оглядывалась, но, как обычно, видела не глядя: мать Галины, бормоча что-то, цепляется за рукав губернатора, он смотрит на нее неприязненно, его жена брезгливо выпячивает нижнюю губу.
Вокруг разговаривали, смеялись и печалились прихожане, но голоса Галины и ее матери для Софьи словно звучали отдельно от всех:
– Господин губернатор! Избавьте от цыган, от воров, от колдовок, отец родной!
– Чего-чего? – Губернатор насторожился, его жена недоуменно пожала плечами в пышных буфах голубого шелка.
– Цыгане по городу бродят! – визгливо, перебивая друг друга, кричали ему в лицо женщины. – На реке, на излуке табор стоит!
– Вот оно что-о… – Губернатор оглянулся на жену. – Как же мне не доложили?
Супруга снова пожала плечами.
Боль и слезы ключом закипели в душе Софьюшки, грозный колокол забился в висках: бум-м! бум-м! бум-м!
Она бросилась к Соломонии, выходившей вместе с супругом из ворот храма, срывающимся голосом стала просить, готовая упасть на колени:
– Отпусти, матушка, к цыганам! Вдруг там родня моя?
– Это зачем? – строго спросила Соломония. – Убежать хочешь?
Гавриил вступился:
– Пусть погуляет! Она цыганка, ей воля дороже хлеба. – Обернулся к Софье: – Ты не убежишь, дочка? Домой вернешься?
– Вернусь, батюшка. Неужто вас и братьев брошу?
На самой излучине, где река поворачивает на восход, окружая шатры и кибитки полукругом, среди ивовых кустов, кипела цыганская жизнь. У Софьи колотилось сердце. Она издалека, не узнав еще никого, поняла, что это ее табор.
Ее окружили девушки, стали спрашивать, чья и откуда.
– Ваша я! – сквозь хлынувшие слезы торопливо говорила Софья. – Кондрата Бурды дочка!
Весь табор, от мала до велика, столпился вокруг нее, горячо обсуждая неслыханную новость. Ее усадили на свернутую попону у костра, шумно перебивая друг друга, расспрашивали о том, что случилось с Лауной, где братишка, как нашла она новую семью, как живут теперь. Софья сбивчиво, сквозь радостные и горестные слезы, рассказывала о своей жизни. Ее угощали чем могли, рассказывали, кто вышел замуж, кто женился, а кто уже умер, показывали народившихся за эти несколько лет племянников, двоюродных сестренок и братишек. До самой ночи сидела Софья у костра, а потом полтабора пошли провожать ее домой.
Соломония не спала, поджидала Софью у калитки. Цыгане окружили ее, стали благодарить и кланяться в пояс. Она подтолкнула Софью в дом, а потом, обернувшись с крыльца, сказала провожатым:
– Не сманивайте девчонку, рома́лэ. Не ваша она теперь.
С утра таборная жизнь замирала: мужчины и ребята уходили на заработки – лудить котлы и кастрюли, точить топоры, ковать коней. Женщины с детьми отправлялись гадать и просить хлеба. У кибиток оставались старики да хворые.
При любом удобном случае Софья убегала в табор, мальчишки, Мирон и Яков, за ней. А Гавриил и сам любил посидеть вечером у костра, послушать цыганские песни.
Соломония не находила себе места. Она все ждала приезда губернатора, чтобы упросить его прогнать цыган подальше. В окошко горницы увидела приближающихся гостей, закричала работнику, чтобы бежал в табор за хозяином, выбежала, распахнула ворота, кланяясь и улыбаясь.
– Что давно не были, Петр Васильич?
– Дожди поливали! Дома теплее! Мы уж и печи топили!
Губернатор, как всегда шумный, веселый, громкоголосый, вошел вместе со своими егерями, неся короб с гостинцами.
Услышав о цыганах, будто бы удивился – как же ему не доложили!
– А ну-ка, я туда съезжу!
– Вдоль реки, Петр Васильич, по узкой дорожке! Прямо к ним и приедете. Да я уж работника послала!
Старуха-цыганка в черном платке, сморщенная, сгорбленная, похожая на ведьму, подковыляла к Гавриилу, сказала неожиданно молодым голосом:
– Человек ты добрый, а горе нам принесешь! Уезжать от тебя нужно! Тра́дэс! Традэс! (Гнать! Гнать!)
Молодой цыган встал между ними:
– Не слушай, дяденька, старая она, из ума выжила!
Солнце понемногу ползло к горизонту.
Вернувшиеся в табор цыгане разложили веселый костер, приладили треногу. Пока уставшие чаялэ умывались на берегу, Софья взяла ведро и побежала к реке, выше лодыпэ. Не сразу выбрала удобный подход, пологое место, вошла по колено, не придерживая подол юбки. Текущая вода завораживала. Если смотреть долго и пристально, можно увидеть очень многое – она это знала с детства. Закручивались и исчезали, растворяясь, маленькие воронки-водовороты. Когда-то, будучи совсем маленькой, она увидела в таком водовороте красную ленту, привязанную к ветке плакучей березы. Ленту эту, безжалостно терзаемую ветром над одинокой нищей могилой ее матери, она долгие годы видела потом во сне…