К нему вплотную приблизилось бабье лицо трактирщика с жидкими усиками.
— Не прикидывайся казанской сиротой! Своего рябого морячка обратно дожидаешь? Не пришлось бы по нему молебен заказывать! Отошли для вас… красные деньки, белое солнышко засветило. Ты, Пашка, лучше не кобенься! Гляди, как бы мы тебе кой-чего не припомнили! — Трактирщик заговорил с присвистом: —Большевику прислуживал? К батюшке Ионе в сад лазил крыжовник воровать? Ох, и спустят тебе господа деникинцы портки да и всыпят нагаёв… Это выйдет покрепче бельевой верёвки.
— Ну и жальтесь! — грубо выкрикнул Пашка и отступил шаг назад. — Жальтесь! Испугался?
Пухлая рука трактирщика цепко схватила его за рубаху. В мокрую траву из-за пазухи посыпались пустые винтовочные гильзы, патроны.
— Для тебя ж хотится лучше, — зашептал трактирщик, и его хитрые заплывшие глазки совсем сузились. — Голубем этим сам господин хорунжий интересуется. Скумекал теперь? Вот и окажи услугу… Пашка, я знаю, ты любитель до голубей, потому и матросу помогал. Песенка этого почтового всё одно спета. Споймай его — и тогда он насовсем тебе останется. Насовсем. Письмецо у него только снять надобно. А я тебе ещё гостинцев дам. Ну?
— Будя раздумывать! — сказал казак. — Давай полезай!
Пашка не успел прийти в себя, как здоровенные руки казака сдавили его рёбра, ноги мальчишки оторвались от земли, и он очутился на покрытой толем крыше дровяного сарайчика. В руках у него оказалось лукошко с зерном, но он не стал приманивать голубя. Солнце было похоже на желток яйца; влажные яблони сада, обсыпанную дождём лебеду двора перерезали тени. Ладная красногрудая птица опустилась ниже — и у Пашки в глазах зарябило.
Он зажмурился. Опять глянул.
Это был не мираж. В небе над крышами слободки ходила целая стая голубей: белые николаевские, мраморные, сплошные рыжие, мохноногие, красно-сизые, хохлатые, монахи… Казалось, это раскололась и мелькала в воздухе цветистая радуга. Слышались только хлопанье и свист крыльев. Одна пара, поднявшись высоко, точно застыла в воздухе: «стала точкой». Голубиная «охота», делая круги, кувыркаясь, планируя, всё ближе подходила к почтовому, будто приглашала его в компанию. И Смелый начал суживать кольца своего полёта. Вот-вот стая сольётся с чужаком…
— Кто это ловит голубя?
Голос — со двора. Там прибавилось несколько деникинцев, блеснули золотые погоны.
— Мальчишки, верно, ваше благородие.
— Прекратить немедленно!
— Слушаюсь.
Солдат, обутый в американские ботинки, выбежал из ворот исполнять приказание офицера. А Пашка уже в следующую минуту угадал, чья это летает «охота» — Лёвки Мухрая. Вон он и сам на трубе, в картузе без козырька, с азартом машет пугалом. Очевидно, догадался, что это почтовик матроса и его надо перехватить. Возможно, и просто захотел поймать чужака.
Пашка торопливо заложил два грязных пальца в рот и пронзительно свистнул, отгоняя голубей, а вместе с ними и Смелого от своего дома.
Птицы, словно перепуганные насмерть, шарахнулись так резко, что мальчишка удивлённо оглянулся. Глаза его в ужасе округлились: со двора в небо плавно поднимался молодой сокол, а высокий деникинец, стоявший возле колодезного сруба, ещё не снял с руки перчатку, с которой спустил только что принесённого хищника. Сокол — обученный истребитель почтовых голубей. Он меткий и беспощадный снайпер. Вся Лёвкина голубиная «охота» отхлынула от сокола, рассыпалась по низу сада, а Смелый остался один в небе, тоскливо заметался…
— Осадку! Давай осадку! — заорал Пашка и затопал ногами.
Слова его едва ли могли долететь до Мухрая. Но тот, и сам зная, что надо делать, подкинул в это время оставленного про запас голубя с подстриженными крыльями и торопливо стал сыпать зерно. «Осадка» обычно сразу опускается на свою крышу, начинает клевать, и её примеру следует вся стая. Хозяин тянет конопляную дорожку к лётику, птицы, набивая зоб, заходят в голубятню и с ними чужак — там его и ловят.
Однако в этот раз «осадка» совсем не пошла в лёт и, сделав кривую, забилась на чердачное окно. Мухрай в отчаянии хватил пугалом о землю: голуби его пропали. Теперь они разлетятся по всей слободке, и потом их поймают другие голубятники. Пашка тоже понял: спасти Смелого невозможно. У него навернулись слёзы, и он боялся поднять глаза, чтобы не видеть гибели своего любимца.
Вдруг он торопливо выхватил из кармана горсть картечи, сорвался с крыши.
Сокол взвился над голубем, который теперь панически носился над самыми яблонями сада. Снизу, со двора, деникинцы с интересом наблюдали эту дикую охоту.
— И скажи на милость, недаром говорит пословица: «От страху каждый даёт маху», — показывая на Смелого, сказал солдат в американских ботинках.
— Известно, — отозвался кряжистый казак с урядницкими лычками. — Домашние голуби, они разумеют, где схорониться, вот и рассыпались. А почтовый не приучен к чужим насестам, притом у него задание к этому двору.
Рассчитав направление для удара, сокол выпустил когти и, видно, приготовился сложить крылья, чтобы камнем упасть на спину Смелого. Но в это мгновение произошло что-то непонятное: от голубя полетели красные, сизые перья, он как-то странно перевернулся на спинку и кувырком — турманом — сам стал падать в поповский сад.
Казаки с удивлением глянули через забор. В поповском крыжовнике мелькнула коренастая фигура мальчишки в матросских штанах, подсученных до колен. В левой руке его была зажата ореховая рогатка. Все невольно перевели взгляд на крышу зарубинской избы: она была пуста.
Офицер выхватил наган, просунул его между досками, навёл на крыжовник. Раздался сухой треск, закурился дымок…
IV
Овин стоял на краю слободки. Внутри было темно, пахло затхлостью и мышами. В ворохе прошлогодней соломы, согнувшись, лежал Пашка Заруба. За пазухой у него тихо сидел пригревшийся почтовый голубь. Мальчик осторожно гладил его упругие окровавленные перья, горячо шептал:
— Гу-улюшка, гуля! Я ведь не со зла тебя картечиной. Крыло перешиб?.. Ничего, срастётся, ещё как летать будешь! Я тебя больше никому… помру, а не отдам, вот лопни глаза! Погоди, совсем смеркнется — подадимся до матроса Хобли через фронт. Письмо-то у тебя целое?.. Вот оно. А с тобой, Смелый, мы домой, сюда, вернёмся… И не одни: вместе с голубятней.
КРАСНЫЙ
Овдовев, Степанида Оськина, жена станичного звонаря, получила место сторожихи в церковноприходской школе.
По вечерам к ней в дом собирались станичные бабы. Они вязали шерстяные чулки, лузгали семя тыквы и распускали языки на всю сторожку. В печных вьюшках гудела метель, к тёмному стеклу со стуком прилипал снег, и казалось, что это плачет неприкаянная душа покойника. Шестилетний Филька, лёжа на жаркой печи, слушал рассказы про ведьм, домовых, и спину его кололи мурашки, точно по ней перекатывали ежа.
— И вот, бабоньки, — говорила знахарка, дородная и зобатая, словно гусыня, — стал он по дорогам мутить православных. А где завидит крест святой, так изо рта у него огонь и пыхнет. Люди и прозвали его «красный». Большевик. Бот прёт теперь из Расеи… безбожник. Конец свету наступает.
Бабы ахали.
От старших Филька давно слышал, что на их станицу идут какие-то «красные», лапотники. Хотят отобрать у казаков землю, сады и всех выселить в степь. Сухорукий атаман уже бежал за Дон, позабыв у столяра отданную в починку булаву — знак власти.
Отпустили морозы. В полдень через станицу проскакал куцый отряд казаков. Напротив дома почтаря одна лошадь неожиданно пала. Казаки с бранью выпрягли другую, а фуру с какими-то аппаратами бросили. За горою громыхали орудия — точно взрывали лёд на речке.
Открыв поутру глаза, Филька увидел, что мать сердито хоронит за сундук жестяную кружку.
— Большевик красный пришёл, на кухне сидит, — обернувшись, кинула она ему и вышла, хлопнув дверью так, что по горнице прошёл ветер.