Валентина Ильинична, – ответственный секретарь редакции, не какая-то секретарша, а правая рука редактора.
За маленьким столом Федя, как плохой, но миляга-ученик, переросший парту, привыкший именно к этой парте, не желающий менять её от гигантской лени. Он – зав отделом культуры.
На диване можно увидать, то молодых работников исполкома, то инструкторов горкома комсомола, не говоря о водителях на «ша»: Петьша, Геньша и редакционный Миньша. Федя – магнит, местная знаменитость. А с этими ребятами он мало говорит, тюкая на портативке. Они – публика, для которой он поёт газетные заметки, как речитативы опер. Копирует всех: от Банных (первый секретарь горкома партии) до Брежнева, генерального секретаря. Глаза у него немного на выкате. Надо лбом выбрито, будто под парик. Актёр! Человек-театр.
И в этот день в секретариате друг напротив друга, не глядя друг на друга, – Валя и Фёдор.
В тёмном углу – «длинный кактус». И этот притащил Леонтий из дому. Уборщица Зоя Прокофьевна в горшок втыкает палку, и кактус карабкается, норовит вымахать с дерево. Гадают: подопрёт потолок или нет, тормознёт когда-нибудь или никогда? Скорость-то дикая. В недавнее время – нарост. И вот этим утром цветок лимонно-жёлтого цвета, отвратительный не цветом, вполне допустимым, а чем-то другим.
– Цветет раз в сто лет, – информирует Федя.
– Неужели целый век? И не мог выбрать менее хмурую погоду?
Валя в милой кофточке, с поднятыми гребнем волосами… Вид благородной девицы. Не ведает: найден дневник Гусельникова. Как отреагирует? Глаза опущены (пишет), но взметнулись ресницы:
– Вы не отдохнули от командировки, Виталий Андреич?
– Почему это я не отдохнул, Валентина Ильинична? – с недавних пор они говорят друг другу мелкие колкости.
– Вид такой…
– …а вам не идёт этот бабушкин гребень.
Её глаза вспыхивают гневными огоньками.
– Срочно в номер! – мах левой рукой над бумагой, продолжая катать правой: ответить некогда.
Ну, и ладно.
В его отделе два одинаковых стола. Тот, что напротив, стимулирует вкалывать не только за себя, но и «за того парня». Бийкин – зав производственно-сельскохозяйственным отделом.
Материал, набранный в Улыме: информации, корреспонденции о работе – на первую и третью; на четвёртую полосу – о культурном отдыхе… Не только по профилю отдела, все берут всё в командировках. «Праздник Труда» – большой репортаж. Пишет в темпе, но аккуратно, готовые материалы откладывает на край стола. Параллельно ведёт телефонные интервью. Работает без интервалов, но, ища слова в окне, невольно глядит на памятник Ильичу, из которого мокрая метель лепит поддельного снеговика.
Наконец, Ленин обтаял, а Бийкин отработался. Наработанное – машинистке. Он не печатает, да и не надо: машинистка – в любой редакции. А творить от руки эффективней: материалы выходят тёплыми, эмоциональными (в рамках газеты). Научная литература уверяет: текст от руки по многим параметрам лучше набранного на клавиатуре.
Довольное возвращение домой, а там – «Книга амбарная», «Воспоминания»… Картонную корку отворяет, как дверь в незнакомую душу. И, будто – с вышки – в глубину непонятной воды: ещё немного и – захлопну! Руки, как у вора, дрожат. Но человек, видимо, на том свете, а его душе, наверняка, наплевать, читает в ней кто или нет? Живому вряд ли бы, понравилось.
И тут в холле – телефон. Вечером – редко. Шаги у двери.
– Виталий Андреевич… – Интеллигентная вахтёр Павловна, сменившая Федуловну.
Кто? Инесса? У них не те отношения, чтобы какие-то звонки. Она ждёт его в кондитерской, где работает кондитером. Валя? Она – да, когда Бийкин днём дома: «Где вы? Дыры в полосах забить нечем». Но лелеет другой вариант: «Это Валя. Мне тоскливо одной, думаю о вашем стихотворении. Не могли бы вы приехать (нет, не так), не мог бы ты…» На лестнице готовит именно для неё интонации…
«Здравствуйте, Виталий Андреич! – В трубке мужской голос, правильный, как у дикторов, конферансье. – Вы читаете мои записи? Я бы не хотел, чтобы вы…»
И гудки…
Да это автор «Воспоминаний»! Лет ему именно двадцать-двадцать пять. Ожидание в холле, но тот не набирает вновь. Но ведь он умер! Именно так: этого парня, молодого, вдруг увольняют (а ведь тотальная нехватка кадров!) и он умирает! Хотя это мнение Валуя, а на деле, наверное, нет связи между какой-то выволочкой и смертью.
Трагедия недавняя, перед двадцатым октября, до Бийкина (ныне шестое февраля).
Но умер ли он?
Как тут не вытащить из памяти некое свидетельство?
Была в редакции небольшая пьянка (впереди седьмое ноября). Бийкин, как стекло, а Муратов накануне отбытия многовато пьёт. Он тогда, отправляясь в более тёплые края, то и дело хохочет. Его хохот никого не радует. Да и сам он, понятно, невесел. И вот они, готовые на выход, тушат свет в кабинете, но яркий уличный фонарь глядит окно.
Опять хохот: «Гусельников-то… ха-ха-ха, где-то неподалёку в другом городе! Был я на Машуре у геологов… Экспедиция в глухом месте. Репортажи даю и в нашу, и в областную… Вечером с ребятами приму спирта, как у них заведено, да – на боковую. Однажды пробудился: светло. Там нет фонарей, – кивает на окно. – Небо яркое, белое от звезд. Ребята дрыхнут, а я гляжу в окно. Думаю: с Валькой расстанусь, это больно. Но не буду видеть Кочнина, Федю и Валуевские снимки… В этом году тринадцатого октября – снегу – горы, мороз. И тут скрип… Ночь, тайга. Геологи говорят: как-то зэки в побеге подлетели вплотную. Ладно, рация исправна, вызывают вертолет. Пойманы те или нет, но труп, вернее, скелет, найден неподалеку. Видимо, друга съели, это у них бывает.
Бийкин вернулся за стол. И Муратов вернулся: «Дверь на щеколде. А в окне – тень человека! И тут же он – к стеклу и глядит!»
Рассказ напоминает «страшные истории» в пионерлагере после отбоя…
«Черты тёмные (контражур), но что я – не узнал бы? Он, Гусельников! Очки наподобие мотоциклетных. И в миг этот краткий (он, явно, знал, где моя койка) – хохот. Немного погодя, – опять мотор, умолкая вдалеке. Именно от его треска я пробудился. На ночь выпил не больше нормы. Утром геологи – картошку с тушёнкой, а я не могу. “Ты что, Акбулатыч, приболел?” Видимо, – говорю, – ночью никакого покоя. Но никто не подтверждает работу какого-то двигателя. Днём – вертолет, и я – домой. Сна нет: жду – явится и – к окну! А квартира-то не на первом этаже! Думал – сойду с ума. Но на днях, как ты знаешь, я опять в командировке на Машуре…»
Бийкин, будто запоминает материал, чтобы обработать для публикации.
«В этот день снега крепкие, один наст. – И Муратов, будто обрабатывает материал. – На Полудённой в Управлении геологоразведки мы с геологами прикидываем: дорогой ехать долго (был бы бензиновый снегокат!) “Тут какой-то тип гоняет на таком. В вагон – с ним, компактный и удобный”. Отлегло у меня: Гусельникова я и, правда, видел, и мотор трещал реально. Отлегло».
Наверное, в городе или в его окрестностях обитает некто, копия Володи, его двойник. Где-то тайно, например, у одинокой бабы… Тут немало из колоний выходцев, некоторые так и живут. А дневник подкинут с непонятной целью, но это в характере экзальтированного предшественника.
Бийкин вздрогнул – грохнуло у окна. Выглядывает: крошево льда на тротуаре.
Я уеду. А скажут – умер.
Скажут – сгинул он без следа.
И на мой телефонный зуммер
не раздастся знакомое «да»…
Далее стих творить не мог, да и читать не мог. Выпить бы какую-нибудь таблетку! У него – никаких. Не болеет. И поправился от коварного недуга без подмоги докторов.
Но и не читая дневник, как бы в поле его притяжения. Одним из пунктов панацеи: не думать о родителях… И не думал, а тут…
Отец Бийкина Андрей Романович, живя в семье до девяти лет, в детдоме – до пятнадцати, плохо помнил своих родителей, бабушку и дедушку его детей. Его отец пропал во время Гражданской войны. Мать куда-то уехала. Андрей учится на рабфаке, работает токарем и пишет для газеты как рабкор. И тогда же сочиняет роман о храбром офицере, который храбро воюет не за красных, а за белых.