Фантастические машины работают не потому, что они обладают тем или иным устройством, а потому, что они находятся в пространстве фантастической литературы, где писатель, с одной стороны, может, а с другой стороны, считает себя вправе совершать чудеса. Власть художника есть истинная причина фантастического эффекта, а якобы приводящее к нему функционирование техники является лишь ее маскировкой. Важнейшая особенность развития литературы (и литературной фантастики) XX века заключается в том, что власть писателя в пределах текста стала осознаваться как самодовлеющая сила, не связанная с реальностью даже в тех случаях, когда произведение претендует на предельную реалистичность. Этому аспекту развития литературы посвящена замечательная статья Марка Амусина "Стругацкие и фантастика текста". Как верно указывает Амусин, то, что происходит в тексте, - всегда виртуально, фиктивно, всегда порождено воображением. Литература по самой своей природе - свободна, и поэтому научная фантастика, которая прячется за научные и технические объяснения, - не расширяет, а сужает текстовую свободу. "Мир, создаваемый писательским воображением по определению и по природе своей сродни фантастике. Это царство игры и свободы, царство "как если бы". Здесь с легкостью производятся те самые операции и превращения, которые даже в научно-фантастических сочинениях требуют громоздкого оправдательно-объяснительного антуража"73). Однако даже и в наше время "большинство книг вступают с читателем в заговор умолчания относительно своей сочиненности, своего не существования".
Большинство - но не все. Существуют книги, которые, наоборот, подчеркивают свою призрачность. К ним Амусин относит творчество Борхеса, Жида, Набокова, Картасара, Маркеса, Воннегута, Дж. Барта, Кальвино и Роб-Грийе. В их творчестве происходит "...обнажение, подчеркивание фиктивной природы книги". При этом и Стругацкие на поздней фазе своего творчества стали постепенно приближаться к данному методу - в частности, из-за того, что стали все чаще отказываться от объяснения необычных явлений. Финал романа Стругацких "Град обреченный", в котором герой попадает в мир своего детства, по мнению Амусина является "жестом авторского всемогущества, произвола над внутритекстовой реальностью". Такого рода жест является "манифестацией сугубо литературной фантастичности" 74). Если в книгах этих авторов имеются отклонения от наших представлений о реальности - то потому, что через данных писателей текст осознал себя как особая вселенная, в которой возможно все. Фантастическое оказывается результатом саморефлексии текста.
Конечно, если пользоваться любым более или менее узким определением фантастики как жанра, то и Набокова, и все остальные примеры "сугубо литературной фантастичности" можно оставить за его пределами. Так, в частности, поступает Андрей Шмалько, который утверждает, что среди произведений Булгакова к фантастике можно отнести "Роковые яйца", "Собачье сердце", "Ивана Васильевича", - но не "Мастера и Маргариту". Все дело в том, что в данном случае "...перед нами несколько иной метод - метод литературной игры. Герои романа сталкиваются не с фантастическим миром, а с миром литературных героев, т. е. все-таки с реальностью, хотя и второго порядка... По сути, перед нами метод, чем-то близкий к поминаемому ныне на каждом шагу постмодернизму. Как представляется, это все-таки не фантастика75)".
С этим невозможно спорить - разница между очевидно разными жанрами и приемами есть. Но эта разница не должна загораживать и принципиальное единство всех видов фантастического. Это единство вытекает из осознанного и выявленного в XX веке единого источника фантастического - "свободы в рамках текста". Все дело в том, что литературы разных типов не находятся в изоляции друг от друга. Существование текстов, подчеркивающих свою текстовость, бросает свет на природу и более серьезной, более скрытной и физикалистской литературы, в том числе НФ. Научная фантастика, существующая одновременно с Борхесом и Набоковым, а тем более - после них, помимо своей воли становится все менее научной и все более виртуально-текстовой, во всяком случае сегодня уже невозможно оценить ее иным образом. Одним из следствий этого процесса является утеря значения теми оправданиями фантастического, которые декларируются в самих фантастических текстах. В частности, различие между техникой и волшебством сводится к разнице антуража. Когда Кафка придумал превращение, не имеющее никаких объяснений, он тем самым обнажил истинную причину всяких превращений, в том числе и тех, которые самым подробным образом объясняются. Таким образом был отчетливо поставлен вопрос о литературе как создательнице своей собственной причинности, не нуждающейся в оправдании даже в том случае, если писатель изо всех сил пытается навязать нам такое оправдание. Можно сказать, что литературное чудо просто не в силах принять оправдание, предлагаемое писателем, ибо оно слишком привязано к своему истинному источнику - власти автора внутри текста. Появление модернистского чуда, лишенного оправданий и мотиваций, привело к появлению литературного пространства, которое постоянно осознает, что оно является именно литературным - иначе откуда бы взялись все эти чудеса? Таким образом, "неоправданная" модернистская фантастка привела к рефлексивному замыканию литературы на самой себе, а это, свою очередь, способствовало логически необходимому вырождению модернизма в постмодернизм - литературу для начитанного читателя, не способного к вчувствованию и самозабвению и постоянно осознающего, что литературное литературно.
Об эквифинальной магии
Многочисленные эксперименты фантастов с магией, волшебством и фантастической техникой привели к формированию представления о магии особого рода, обычно именуемой сегодня "управлением случайностями". Если вообще есть какой-то смысл сравнивать между собой придуманные писателями "волхования", то такое колдовское искусство представляет собой самую изощренную их разновидность. Эта магия вообще не предполагает чудес, всполохов колдовского огня, нарушений законов природы или появления демонов. Никто ничего не замечает, все происходит как бы в рамках естественного хода вещей, но почему-то, в результате странного стечения случайных обстоятельств, поставленные магом цели достигаются.
Пожалуй, наиболее отчетливо в современной российской фантастике эта тема выступила в произведениях писателей-супругов Дмитрия Янковского и Александры Сашневой. В романе Янковского "Властелин вероятностей" герои противостоят пришедшему из иных измерений демоническому пришельцу, способному перестраивать реальность и направлять случайности в нужную ему сторону. В романе Сашневой "Тайные знаки" группа западных компаний ведет исследования по управлению случайностями и достигает ошеломляющих результатов - из крови удачливых людей выделено особое вещество, позволяющее в определенный момент сконцентрировать везение. На наш взгляд, этот образ "гормона счастливой случайности" совершенно великолепен, ибо именно грубость такой идеи делает ее квинтэссенцией извечных интуиций о взаимоотношениях человека со случаем. Например, Наполеон говорил, что важнейшим качеством, за которое он ценит своих генералов, является удачливость. Разумеется, для Наполеона это качество обозначало скорее особые отношения между индивидом и судьбой, но поскольку Наполеон говорил об удаче как об особом присущем индивиде свойстве, то его слова создавали иллюзию, что удачливость находится в самом индивиде, - а это, в свою очередь, приводит в возникновению интеллектуальных предпосылок для идеи Сашневой о существовании биохимического субстрата удачливости. Наиболее откровенную попытку биологизировать "фортуну" можно найти в рассказе Леонида Каганова "Итак, хоминоиды". В нем утверждается, что удачливость - это объективное свойство живого организма, что оно, как и многие другие свойства, постепенно отбирается, культивируется и возрастает в ходе биологической эволюции, что на рост удачливости земных организмов влияет способ размножения: из миллионов сперматозоидов соединиться с яйцеклеткой удается тому, которому больше всех повезло, а значит везучесть закрепляется естественным отбором.