Прошло три ночи, и Даша сдержала свое слово: ни на одно мгновение не привиделась она Долинскому.
Нестор Игнатьич очень серьезно встревожился. Он на четвертый день вскочил с рассветом и сел за работу. Повесть сначала не вязалась, но он сделал над собой усилие, и работа пошла удачно. Он писал, не вставая, весь день и далеко за полночь, а перед утром заснул в кресле, и Дора тотчас же выделилась из серого предрассветного полумрака, прошла своей неслышной поступью и, поцеловав Долинского в лоб, сказала: «Умник, умник – работай».
Глава девятая
Птицы певчие
Дней десять кряду Долинский работал. Повесть подвигалась вперед, и, по мере того как он втягивался в работу, мысли его приходили в порядок и к нему возвращалось не спокойствие, а тихая грусть, которая ничему не мешает и в которой душа только становится выше, чище, снисходительнее. Проработав одну такую ночь до самого рассвета, совершенно усталый, он взглянул в открытое окно Дашиной спальни. Занавеска не была опущена, и робкий свет вместе с утренней прохладой свободно проникал в комнату. Нестор Игнатьевич задул свечу и, прислонясь к креслу, стал смотреть в окно. Свежий ветерок тихо скользил несмелыми порывами, слегка шевелил волосами Долинского и скоро усыпил его. В окне, по обычаю, тотчас же показалась Дора. Она нынче была как-то смелее обыкновенного; смотрела на него в окно, улыбалась и шутя говорила: «Неудобь, Бука!» – Долинский рассмеялся.
Во время этого сна по стеклам что-то слегка стукнуло раз-другой, еще и еще. Долинский проснулся, отвел рукою разметавшиеся волосы и взглянул в окно. Высокая женщина, в легком белом платье и коричневой соломенной шляпе, стояла перед окном, подняв кверху руку с зонтиком, ручкой которого она только стучала в верхнее стекло окна. Это не была золотистая головка Доры – это было хорошенькое, оживленное личико с черными, умными глазками и французским носиком. Одним словом, это была Вера Сергеевна.
– Как вам не стыдно, Долинский! Пропадаете, бегаете от людей и спите в такое прекрасное утро.
– Ах, простите, Вера Сергеевна! – отвечал, скоро поднимаясь, Долинский. – Я знаю, что я невежа и много виноват перед вашим семейством и особенно перед вами за все…
– Да все хандрите?
– Да, все хандрю, Вера Сергеевна.
– Чего же вы прячетесь-то?
– Нет, я, кажется, не прячусь.
– Помилуйте! Посылала за вами и брата, и людей – как клад зачарованный, не даетесь. Чего вы спите в такое время, в такое прелестное утро? Вы посмотрите, что за рай на дворе:
Я пришла сюда с приветом
Рассказать, что солнце встало,
Что оно горячим светом
По листам затрепетало —
проговорила весело Вера Сергеевна.
– Да, очень хорошо, – отвечал Долинский, застенчиво улыбаясь.
– Но вы все-таки не подумайте, что я пришла к вам, собственно, с докладом о солнце! Я эгоистка и пришла наложить на вас обязательство.
– Приказывайте, Вера Сергеевна.
– Вы непременно должны сейчас проводить меня. Мне хочется далеко пройтись берегом, а брата нет: он в Виши уехал.
– Вера Сергеевна! Я ведь никуда не хожу.
– Ну так пойдемте.
– Право…
– Право, невежливо держать у окна даму и торговаться с нею. Vous comprenez, c’est impoli! Un homme comme il faut ne fait pas cela[110].
– Да что же делать, если я не un homme comme il faut[111].
– Ну, однако, я буду ждать вас на бульваре, – сказала Вера Сергеевна и, поклонясь слегка Долинскому, отошла от его окна.
Нестор Игнатьевич освежил лицо, взял шляпу и вышел из дома в первый раз после похорон Даши. На бульваре он встретил m-lle Онучину, поклонился ей, подал руку, и они пошли за город. День был восхитительный. Горячее итальянское солнце золотыми лучами освещало землю, и на земле все казалось счастливым и прекрасным под этим солнцем.
– Поблагодарите меня, что я вас вывела на свет божий, – говорила Вера Сергеевна.
– Покорно вас благодарю, – улыбаясь, ответил Долинский.
– Скажите, пожалуйста, что это вы спите в эту пору?
– Я работал ночью и только утром вздремнул.
– А! Это другое дело. Выходит, я дурно сделала, что вас разбудила.
– Нет, я вам благодарен!
Долинский проходил с Верой Сергеевной часа три, очень устал и рассеялся. Он зашел к Онучиным обедать и ел с большим аппетитом.
– Вы простите меня, Бога ради, Серафима Григорьевна, – начал он, подойдя после обеда к старухе Онучиной – Я вам так много обязан и до сих пор не собрался даже поблагодарить вас.
– Полноте-ка, Нестор Игнатьевич! Это все дети хлопотали, а я ровно ничего не делала, – отвечала старая аристократка.
Долинский хотел узнать, сколько он остался должным, но старуха уклонилась и от этого разговора.
– Кирилл, – говорила она, – приедет, тогда с ним поговорите, Нестор Игнатьевич, – я право, ничего не знаю.
Вера Сергеевна после обеда открыла рояль, сыграла несколько мест из «Нормы»[112] и прекрасно спела: «Ты для меня душа и сила».
Долинскому припомнился канун св. Сусанны, когда он почти нес на своих руках ослабевшую, стройную Дору, и из этого самого дома слышались эти же самые звуки, далеко разносившиеся в тихом воздухе теплой ночи.
«Все живо, только ее нет», – подумал он.
Вера Сергеевна словно подслушала думы Долинского и с необыкновенным чувством и задушевностью запела:
Ах, покиньте меня,
Разлюбите меня,
Вы, надежды, мечты золотые!
Мне уж с вами не жить,
Мне вас не с кем делить, —
Я один, а кругом все чужие.
Много мук вызнал я,
Был и друг у меня,
Но надолго нас с ним разлучили.
Там под черной сосной,
Над шумящей волной
Друга спать навсегда положили.
– Нравится это вам? – спросила, быстро повернувшись лицом к Долинскому, Вера Сергеевна.
– Вы очень хорошо поете.
– Да, говорят. Хотите еще что-нибудь в этом роде?
– Я рад вас слушать.
– Так в этом роде или в другом?
– Что вы хотите, Вера Сергеевна. В этом, если вам угодно, – добавил он через секунду.
Вьется ласточка сизокрылая
Под моим окном одинешенька;
Под моим окном, под косящатым,
Есть у ласточки тепло гнездышко.
Вера Сергеевна остановилась и спросила:
– Нравится?
– Хорошо, – отвечал чуть слышно Долинский.
Вера Сергеевна продолжала:
Слезы горькие утираючи,
Я гляжу ей вслед вспоминаючи…
У меня была тоже ласточка,
Сизокрылая душа-пташечка,
Да свила уж ей судьба гнездышко,
Во сырой земле вековечное.
– Вера! – крикнула из гостиной Серафима Григорьевна.
– Что прикажете, madam?
– Терпеть я не могу этих твоих панихид.
– Это я для m-r Долинского, maman, пела, – отвечала Вера Сергеевна, и искоса взглянула на своего вдруг омрачившегося гостя.
– Другого голоса недостает, я привыкла петь это дуэтом, – произнесла она, как бы ничего не замечая, взяла новый аккорд и запела: «По небу полуночи».
– Вторите мне, Долинский, – сказала Вера Сергеевна, окончив первые четыре строфы.
– Не умею, Вера Сергеевна.
– Все равно, как-нибудь.
– Да я дурно пою.
– Ну и пойте дурно.
Онучина взяла аккорд и остановилась.
– Тихонько будем петь, – сказала она, обратясь к Долинскому. – Я очень люблю это петь тихо, и это у меня очень хорошо идет с мужским голосом.
Вера Сергеевна опять взяла аккорд и снова запела; Долинский удачно вторил ей довольно приятным баритоном.
– Отлично! – одобрила Вера Сергеевна.
Она артистично выполнила какую-то трудную итальянскую арию и, взяв непосредственно затем новый, сразу щиплющий за сердце аккорд, запела:
Ты не пой, душа-девица,
Песнь Италии златой,
Очаруй меня, певица,
Песнью родины святой.
Все родное сердцу ближе,
Сердце чувствует сильней.
Ну, запой же! Ну, начни же!
«Соловей, мой соловей».
Долинский не выдержал и сам без зова пристал к голосу певицы, тронувшей его за ретивое.
– Charmant! Charmant![113] – произнес чей-то незнакомый голос, и с террасы в залу вступила высокая старушка, со строгим, немножко желчным лицом, в очках и с седыми буклями. За нею шел молодой господин, совершеннейший петербургский comme il faut настоящего времени.