— Не-я! — это он дышит мне в уши, — не-я!
И я вижу, как на потолке появляются огненные шары, и слежу, что будет. А шары подержались под потолком, подрожали и пустились летать по комнате. И я извелся весь, следя за ними, а их все больше надувалось под потолком и, продрожав сколько, они срывались и летали по комнате.
Потом все до одного шары померкли и в комнату вошел какой-то, я не знаю кто и как вошел он, и прямо за обои — у обеденного стола куски обоев лежали, оклеивать столовую собирались, голубые такие обои — и этот самый их есть стал и все съел и, какие обрывышки валялись, все подобрал чисто. А я на пруду очутился, — там снег лежит, белый, глубокий, а из-под снега кусты барбариса, и на кустах большие барбарисные веточки висят.
И говорит кто-то, дует мне в уши, называет улицу соседнюю и дом...
— № 6 кв. 10. Не-я.
17. ДОМОВЫЕ{*}
У писателя Б., нашего поэта петербургского, квартира в пять комнат, и две из них заперты, потому что туда мебели не хватило. А из остальных две комнаты, каждая, не меньше залы Дворянского собрания, — обои розовые, в одном месте оторван целый кусок висит, стоят всегда не заперты, и только последняя комната запирается, — к ней длинный-предлинный коридор ведет, и весь коридор уставлен буфетами.
«Вот у него сколько буфетных шкапов, — подумал я, — а у нас и одного нет!» — и вхожу в последнюю, в самую большую комнату.
Встречает меня сам хозяин, а я и говорю ему:
— Зачем вам пять комнат, когда две у вас заперты?
— А видите ли, — говорит хозяин, — когда такая большая квартира, то из кухни ничего не слышно.
И правда, куда уж и что там услышишь, квартира не маленькая, а эта последняя комната еще больше тех двух розовых — двух зал Дворянского собрания, обои синие и всякие украшения на потолке: и гады и птицы и чего-чего нет; огромный буфет полстены занял — с одной стороны цельный, с другой двухъярусный, и рояль зеленый пепелесый к стене привинчен, ножками не достает пола.
«И как же это на таком рояле играть, когда не достает до полу?» — подумал я.
И когда я так подумал, в комнате появился какой-то в белом, белокурый с синими глазами, уселся за рояль и, не сводя с меня синих своих глаз, заиграл на рояле. А когда он играл, еще четверо таких же, как он, двойников его, в белом с синими глазами появились в комнате, они взялись за руки, и меня взяли и закружились. И кружились все быстрей и быстрей.
Мы кружились, мы летали, и я видел, как я летаю над роялем.
И кто-то говорит, дует мне на ухо:
— Слушай, слышишь, это — домовые!
19. ПОРТФЕЛЬ{*}
Временно живут у нас какие-то гимназистки, они парами приходят из гимназии в наш дом, они и обедают у нас и учат уроки. Они учат уроки все вместе по одной книжке в алой папке, а всех их живет у нас душ двенадцать.
Мне зачем-то понадобилась эта их книга в алой папке, — не то я спрашивать их должен, репетировать, не то из любопытства, что́ они там учат в своей книге алой. Но попросить себе эту книгу почему-то мне у них неудобно, и я взял мой портфель и пошел на Невский.
Я шел по 2-ой Рождественской, было слякотно и до колен я успел загрязниться. На тротуаре толкались какие-то реалисты с лысыми ранцами и один из них полетел. Я обошел их, и, когда ступил на тротуар, поскользнулся и тоже полетел. И я слышал, как сзади захохотали, это надо мной смеялись, но я не обернулся и шел дальше, никуда не смотрел, ни под ноги себе, ни по сторонам, что-то беспокоило меня.
Так я и шел, пока не очутился на Николаевском вокзале на какой-то 10-ой вологодской платформе. И тут начались мои мытарства: подойду к одному выходу, говорят, — тут не проходят, подойду к другому: заперто. Подошел, наконец, к какому-то подвалу, думаю, тут-то уж, наверно, есть выход, и иду.
— Вы куда?
— На Невский.
— Тут в Ялту! — и опять хохот, как те реалисты, надо мной смеются.
И так я долго плутал по вокзалу и насилу-то выбрался. И таких, как я, плутавших, видно, немало было. Нас через залу проходит порядочно, идем мы тесно, плечо в плечо.
Около иконы у аналоя лежит на полу старик, на одной руке у него мальчик, на другой девочка, сын и дочь, оба маленькие. И старик их к себе на грудь перекидывает: перекинет, подержит и опять откинет.
Когда мы приближались к выходу, я услышал:
— Старуха вышла! — сказал кто-то.
И я увидел, как из-под подсвечника выползла старуха вся в красном.
А старик, перекинув девочку, прижал ее к груди и жалобно так сказал нараспев:
— Ты сосуд соблазнов моих!
И я видел, как старуха ударила старика и потом девочку тяжелым чем-то, круглым.
— Убила! — сказал кто-то из толпы, и все шарахнулись в сторону, и я подался, посмотреть хочу, а самого дрожь так и бьет.
«Хватит, — думаю, — и меня старуха!»
А старуха на меня только посмотрела, недружно так посмотрела, она завязывала в салфетку старика и девочку — какие оказались они оба маленькие, словно какие окуски! Завязала старуха салфетку да с узелком к выходу. И я за ней.
— Проклятые, — шептала старуха, — проклятые вы! — и бросила у прохода, где жандарм, свой кровавый сверток.
Я вышел на площадь и у памятника вдруг хватился, где портфель? — не было моего портфеля, и сейчас же я на 2-ую Рождественскую, к тому самому месту, где поскользнулся и полетел тогда, как реалистов обходил.
И увидел я свой портфель, у панели лежит, весь сапогами затертый, и я поднял его, раскрыл посмотреть, все ли, не пропало ли чего? А там — там ручка торчит той девочки алая и борода старикова запутанная, клоки запеклись. И вдруг я почувствовал, что на плечи мне вскочил кто-то, да за шею как...
20. В НОСУ{*}
Меня перевели вниз. Я сижу у окна, — широкое окно, в сад выходит. Тут же у окна моя мать сидит. И входит в комнату женщина, немолодая уж, одета так скромно, и у ней в руках два свертка. Она развернула их, и в одном я вижу иллюстрированные издания в красках, а в другом горшок с белым цветком, вроде азалии белой, а обернут горшок в тонкий кирпичный газ.
— Газ нынче очень дорогой! — говорит мать и подрезывает нитки на горшке.
Материя расправляется — пышный кирпичный газ.
— Кто же это мне прислал? — спрашиваю я женщину, которая цветок принесла.
А она отмалчивается, вижу, не хочет отвечать.
И кто-то говорит, что пришел член первой Государственной Думы Ж. и спрашивает, можно ли войти. Тут женщина, что цветок принесла, выходит из комнаты, и я замечаю, что моя мать совсем не одета.
— Выйдите, — говорю, — на минутку, член первой Государственной Думы пришел! — и выхожу сам.
В сенях толкутся какие-то бритые, отекшие, — за подаянием, должно быть, пришли, ждут, и женщина та, что́ цветок принесла, с ними стоит. Ищу мелочь, чтобы на чай ей дать, а в кошельке у меня одна скорлупа ореховая. И там порылся и тут пошарил, все карманы вывернул, — нет ничего, одна скорлупа. Так и пошел.
У забора на цепи пес белый с желтым, а навстречу мне бульдог. Не залаял пес, а бульдог повилял хвостом и скрылся в новой стройке. И я вернулся домой, сел у окна — широкое окно, в сад выходит.
Член первой Государственной Думы, видимо, потерял всякое терпение, — а ждал он меня наверху, — и вот он вошел в комнату и уж не один, а с женой и с маленькой девочкой.
А я и говорю ему:
— Как же так, столько ждали вы меня и ничего не заметили: вы знаете, в носу курить нельзя.
— Нельзя? — удавился мой гость, — почему же внизу не курят?
— В носу, — поправил я, — нельзя.
И вижу, стоит та женщина, что цветок принесла, и так мне неловко перед ней, что ничего-то я ей на чай не дал.
— Скажите же, — говорю, — от кого цветок?
А она посмотрела на меня,— так пообещала, и говорит:
— Я сейчас, я справлюсь! — и сама так скоро пошла, и я за ней.
И мы очутились в каком-то узеньком каменном дворике, а она все идет и не смотрит на меня. Потом за ворота вышли, и тут она обернулась: