Литмир - Электронная Библиотека

«Я как Улис, сказал Бретон, все забыл под песни сирен». И подает мне камень: «из подкопов, краеугольный».

Я зажал в руке камень и поднялся на воздух, облетел все подкопы и спустился на землю.

Что это, не могу понять: монастырь или тюрьма! Одиночные камеры-кельи, тяжелые чугунные двери, но есть и светлые комнаты с окном — «семейные». А на самом на верху «Комитет ручательства» в выдают спички без очереди. Спички мне всегда нужны, я курю. Но подняться в Комитет я не решился: начальник, любитель домашних спектаклей, человек словоохотливый чрезвычайно, так что в словах его больше слов, чем мыслей, но даже и по крайней надобности, никто к нему не осмеливается входить с просьбами, а, кроме того, в его кабинете шныряют летучие мыши, его охрана.

Время раннее, поставил я себе чайник.

«Вот, думаю, никогда бы не согласился в такой час кого-нибудь чаем поить».

И как на грех, стук в дверь.

Бретон с ружьем и мексиканской косой ломится в дверь. Но я его не пустил: «еще рано чай пить».

Но это оказался не Бретон, а Пришвин: он уселся перед дверью на свою мексиканскую косу, подперся дулом.

«В России, сказал он, много происходило и происходит такого, чего не было и не будет никогда на свете». И принялся дубасить в дверь.

НА ПОРКУ{*}

Из Комиссариата повестка: «явиться в 10 утра на порку». Наш Комиссариат на Шардон Лягаш, два шага с Буало. Но почему-то я поехал по железной дороге.

Я захватил с собой, кроме повестки, еще много писем, опущу. И пропустил остановку, вижу Национ. Я скорее к двери да зацепился за какую-то даму, тут бы мне рвануться, а я стал распутываться. А поезд не ждет. И когда, наконец, выпутался, не могу разглядеть станцию. И все-таки вышел. Да поскорее: «10 еще нет, но уж около, не опоздать бы».

Я проходил по незнакомым местам: онемевшие живые развалины, неужто я попал в Рим? Навстречу куколка, так я и сказал себе: куколка. А шла она, как и я, наугад — заблудилась. А за развалинами старик и старуха ищут кого-то. И вот увидели, не меня, а эту куколку и бегут. Но туг сверху упала огромная лавина снега и засыпала куколку. И куколка обернулась в снежинку. А я боюсь на часы посмотреть.

Идет рабочий. Я догадываюсь, тоже, как и я, по вызову.

«Не опоздаем?» спрашиваю.

«Зачем опоздаем: 9-и еще нет».

Я посмотрел на часы. И вдруг понял, что всю ночь я плутал по Парижу.

«Взгляну хоть как порют». И вхожу в Комиссариат. Присел на скамейку, а мой спутник подошел к столу. И какая-то, очень напоминает лисицу, велит ему раздеться.

«В этом самое главное и есть, подумал я, что не ажан, а лисица».

А мой спутник робко снял пиджак, потом сорочку. От неловкости тело его, запупырясь, посинело.

«Хорошо что штанов снимать не надо!» подумал я и, загодя, снял пиджак, держу на руке.

А лисица положила моего оголенного спутника к себе на руки и пошлепала по голой спине, как шлепают по тесту.

«Готово, сказала она, следующий».

Я уже подошел было к столу, но среди моих конвертов никак не могу найти повестку, а без повестки не порют. И вышел я на лестницу искать по карманам. И нашел, наконец, подхожу к двери. А в дверях лисица:

«12-ть, говорит она, загораживая вход, перерыв».

«А как же я?»

«А впрочем на порку нет перерывов, и она протянула мне руку, рука у нее мягкая, как хвост, пожалуйте!»

О ТЕБЕ — НАТАША{*}

А год идет и другой прошел и третий к концу, нет вестей из Киева. Слышу, у того убит, у этого пропали. Жизнь моя серо-пегая — мне что ночь, что день. В затворе живу, редко нос когда высуну на улицу, а из окна плохо видно. Сны мои ярки и по всем дорогам нет мне заставы: на Москву ли, в Киев или прямо на серебряную гору к Далай Ламе. Куда поведет мой поводырь — моя белая палка — туда и иду. И однажды сон привел меня в Киев — моя тревога. И потом все-то оказалось как во сне увидел о тебе, Наташа, твой последний час.

Разбирал я старый альбом, храню с Петербурга: а затеял я переписать стихи. Но мне мешают. И я перехожу из комнаты в комнату, прилаживаюсь — и ничего не выходит. Наконец, залез под стол, — «тут, думаю, свободно, никакие чужие задние лапы мне не помешают». И опять горе: ничего не могу разобрать, темно. И должно быть, я заснул под столом. Кругом зелень и все холмики, и такая тишина, разве что в метро, как запрут на ночь входы, такое. Я посмотрел вверх: прямо над головой скала и корни торчат, а выше — груды скал и развалины. А под ногами пропасть. «Кусок мира!» говорит кто-то. И меня как шибануло и я очутился в сторожке. Хочу за собой дверь захлопнуть, а кто-то все руку подсовывает. И я проснулся. И не под столам, скорчившись, лежу я с альбомом на столе. В комнате никого, мешать некому, но у меня пропало всякое желание переписывать стихи. И я присел к окну и задумался. Я думал о неизбежном, и что я не успею. Перед домом складывают алебастровые площадки — разнообразные геометрические фигуры. И когда вся эта паутинная постройка поднялась вровень с моим окном, кто-то меня окликнул. В этом оклике я смутно что-то понял. И сейчас же, подвязав себе рыжую бороду, выхожу на улицу. Огненный — не я — иду по улице и не иду я, а верчусь. И вертясь, погружаюсь во что-то смутное и осязательно темное с разорванными образами чувств. И дойдя до кишащих черным туманом прудов — месива змей, я с болью затаился. И всем зрением своим — оно кувыркалось, пробивая пространства — я как врезался в стену и сквозь стену — глаза мои щупальцы — смотрю. Я слышу, течет вода, — в больницах поутру такая вода; моют пол в коридоре. За окном тихо падает первый снег — как легко и уверенно, а мне безнадежный. Белее снега — иссиня-снежно окостенело на ее лице и я не узнаю моих губ — не заря их зорит, а крещенская синь: последний, до горлышка глубокий, поцелуй. Я приподнял липкую простыню: какая жалкая, твоя, теперь погасшая, грудь! И невольно ищу в судорожно скорченных пальцах — в этих глазах немых мои волшебные сказки. «Наташа, что с тобой такое сделалось?»

«Съели все конфеты, не осталось ни одной!» — вырвался чей-то голос, словно ничего-то вообще не значит, все безразлично: Богородица ли — мать со стрелою в сердце у креста... все равно.

И вижу стоит Блок. И вспоминаю: да это стихи Блока я хотел переписать из старого альбома.

МОЙ ЦВЕТОК{*}

Из дела о Ефремовском пушкаре Стеньке Корагове, 11 ноября 1648:

«...сказывала де ему, Степанку, бобылка его Агафьица сон, как он Степанка, переставит избу свою и сени у ней сделает, и ему, Степанку, быть на царстве. А он, Степанко, тому бесовскому мечтанию поверил, и избу свою переставил».

Помета: «Государь сей отписки слушав, указал бить того мужика батоги: не верь в сон».

Из грамоты ц. и в. к. Алексея Михайловича в. Р. в Ефремов воеводе Я. Т. Хитрово:

«у Приказные избы бить батоги нещадно, чтоб на то смотря, иным таким неповадно было в сон верить»

Такого цветка ни у кого нет. И всякий день, бывало, полью и любуюсь. Да вот все дела, навалились заботы, не успеваю. Я не забыл о своем цветке, а уж сколько прошло, и за все это время ни разу не взглянул на него. И теперь мне очень стыдно: неполитый и откуда-то трава пошла. И я решил: пересажу, выпалывать корням больно. Я взялся за стебель и приподнял. И мне показалось, в комках из-под корней что-то блеснуло. Я нагнулся проверить: или это стеклышко? И в ужасе оцепенел: не стебель держал я, а скользкую змею. А когда я очнулся, вижу, не змеиная пасть, а кротко смотрит на меня золотая рыбья голова. И расщепив красное зубчатое перо, не успел я за карман схватиться, как рыба прошла через меня и я бултыхнулся в теплый пруд и остеблел кувшинкой.

У ГОЛЫХ{*}

Попал я к голым. В бане тоже голые и на пляже нагишом ходят, а тут «голое общежитие». И только на мне одежда.

«Не очень-то ловко этим естественным щеголям», подумал я, глядя на тельное однообразие вывихов и одутлое.

81
{"b":"819335","o":1}