«С крыши соседнего сарая мело снег и на углу у бани крутило».
Этот прорыв чувствуется и в «развешенном треплющемся под ветром белье»: «у крайнего двора на веревке отчаянно трепалось от ветра развешенное замерзшее белье: рубахи, одна красная, другая белая, портки, онучи и юбка». И в мотавшейся от ветра полыни и соломе — все тот же прорыв.
Прорыв — и лицо судьбы.
«В первый день Пасхи после свидания с Масловой, Нехлюдов вышел на крыльцо. И остановился, стараясь сообразить значение всего того, что произошло. На дворе было светлее: внизу на реке треск и звон и сопение льдин еще усилились и к прежним звукам прибавилось журчанье. Туман же стал садиться вниз; и из-за стены тумана всплыл ущербленный месяц, мрачно освещая что-то черное и страшное. “Что же это, большое счастье или большое несчастье случилось со мной?” спрашивал он».
ТРОЙКА{*}
«Здесь не мертвые души,
здесь скрывается что-то другое».
Гоголь
Гоголь богатый: не одна, а две тройки — Ноздрев-Чичиков-Манилов и Коробочка-Плюшкин-Собакевич.
Кто дальше своего носа ничего не видит, ему — дурак с подсахаренным разглагольством «маниловщиной» Манилов, шулер Ноздрев и врет, а Чичиков обер-мошенник. И такое подносное не искажает живой образ «произведения природы»: Россия — хохлы переряженные в кацапов — Манилов, Чичиков, Ноздрев.
Но глаза Гоголя уводят меня вдаль и мне видится: чистая мысль — Манилов, совершенство — Ноздрев, полнота жизни — Чичиков.
Все мы Чичиковы — цветы земли («чичек» по-турецки «цветок») — кому же из нас неохота жить по-человечески, не беспокоиться о мелочах, быть уверенным будет чем заплатить за газ, за электричество, за квартиру; хорошая книга — куплю, у меня все есть и гости голодом не уйдут, а выпрутся за дверь всыть, кликну вдогонку: «на лестнице не пойте!»
Каждый по-своему понимает полноту и довольство жизни, я говорю о себе — но ведь этот мой и ваш задор — Чичиков.
Чичиков — мошенник.
Если найдется другой способ добыть себе довольство жизни, слава Богу, но думаю я — прошло сто лет со смерти Гоголя и разве что изменилось? — что-то непохоже, чтобы только «по чести» люди выходили в люди. На вопрос «зачем я жил и чего достиг в жизни?» до конца не договаривают: какой же я мошенник?
По легенде о «Красной свитке» — черт выгнан из пекла на землю за какое-то доброе дело — этим беспризорным чертом, басаврюком, можно представить себе Чичикова.
Представить себе все можно, запрета нет, но разве это чертячье что-нибудь откроет о природе человека и о уставе человеческой жизни?
На театре черт у места, но на суде о человеческих судьбах пора прекратить забавляться «чертом».
Все поступки Чичикова наше человеческое и жизнь его сложилась по-человечески, его вдохновенная мысль о воскрешении мертвых родилась в душном подполье и пусть фрак на нем брусника с искрой — отблеск адского пламени, Чичиков человек — средний нормальный человек.
Да Гоголю и в голову не приходило делать из Чичикова басаврюка, как и под слово «мертвые души» подставлять какой-то другой смысл, кроме как юридический термин.
Чичиков нам ближе, чем редкий цветок: Манилов и Ноздрев. Маниловым и Ноздревым надо родиться, а Чичиковым родятся.
Чичиков труженик на трудной земле — прогнанный Богом из рая Адам — надо как-то устраиваться — жить не скотиной среди скота, а человеком.
Но Манилов — с природной чистотою мысли и чистым сердцем — Чичиков выкрутится — Манилов кончит плохо: такие по своей доверчивости непременно впутаются в грязную историю, и ошельмуют: «дурак, туда же!»
То же и Ноздрев — незавидный конец: его необузданный задор совершенства — гиперболы — непременно свернут себе шею или проймут сквозь и через — жизнь не сюперфлю, не гипербола, а вес и мера, да и свою бездарность плутовством не переменить, и себя чем же уверишь, коли «плохой сочинитель»?
И все вместе: совершенство (Ноздрев), полнота жизни (Чичиков) и чистая мысль (Манилов) — тройка-вихорь, не обогнать ни птице, ни аэроплану — тройка-взблеск и осияние грунтовых потемков жизни.
*
Ноздрев-Чичиков-Манилов сквозь лес и горы жизни под облака парят — воздушная тройка. Строят жизнь не они, а хозяева — — другая гоголевская тройка: Коробочка-Плюшкин-Собакевич.
Настасья Петровна птичьей породы, Михаил Семенович медведь, Степан паук. Паутина, берлога, гнездо.
Однажды паук приладил к маятнику паутину и часы остановились. И вещи — вещи растут по часам — стали разрушаться.
И не потому, что умерла говорливая жена и убежала дочь с штабс-ротмистром, для хозяина семья вещи, а семья за вещами. Наступил конечный срок росту вещам, почему? А стало быть час наступил и началось распадение в пыль. Вещи сгорели. Хозяин на пожарище. Собирает обгорелое, и с тем же самым задором, как пауком бегал по своей паутине, строя. Тут в расточительности распада слово скупой не подходит.
Так кончается всякое хозяйство: пожар возникает из самой природы вещей, поджигателей не было, и не будет.
Собакевич называет соседа мошенник, морит голодом людей — производительную живую силу. И как же иначе? Вещи сгорели и в чаду их живая сила, ну и пусть пропадает с обгорелым хозяином.
Плюшкин — венец человеческого хозяйства. Ни его дом с пробитыми глазами, ни комната в горелом, а подъезд, где бревна — мостовая подымается клавишами, и сад — джунгли: ни человека, ни вещей.
Коробочка-Плюшкин-Собакевич — эта хозяйственная Гоголевская тройка соблазнительна по своей паучиной прыти, но и грозная: она мчится в пропасть.
НОЗДРЁВ {*}
смертный исторический
«А как было дело на самом деле,
Бог его ведает, пусть читатель-охотник
досочинит сам».
Гоголь
I
МОРДАШ
Я не средней руки щенок, не золотая печатка, я мордаш — крепоеть черных мясов, щиток-игла. Я не куплен, не выменен, я выигранный, я краденый.
Хозяин ни за самого себя не отдавал, но чернявый давно на меня острил зуб и я очутился в его задорных руках — «хоть три царства давай и за десять тысяч не отдам!»
Моя первая память: меня вынул из блошиной коляски обывательских крепостной дурак Порфирий и положил на пол; растянувшись на все четыре, я нюхал землю, а когда чернявый — мой крестный — взял меня за спину: «Вот щенок!» и приподнял над землей, я услышал свой голос — жалобно вою.
«Посмотри-ка, какие уши, потрогай рукой! — Нет, возьми нарочно, потрогай уши! — А нос, чувствуешь, какой холодный, возьми-ка рукой!»
Так мне и осталось на всю жизнь: всякую дрянь пощупать рукой, да еще и понюхай. Зато и окрестили меня Ноздрев.
*
Это был среднего роста, недурно сложенный, с полными румяными щеками, белые, как сахар, зубы и черные, как смоль, густые взъерошенные волосы, свеж — кровь с молоком, здоровье так и прыскало с лица его.
Его растительность просто наводила изумление: случалось: на победной голове его с одного боку торчит, а другая сторона приглажена ввыдер — рука одного из счастливых мошенников, мстя, прошлась! — а через день глядишь, обе половины сравнялись, и не узнать, за которую вчера таскали. Да у него на груди растет какая-то борода.
С набитой сапогом мордой — на люди показаться неприлично — огня не зажжет: луна.
И с каким завоем под гитару, мая одинокий вечер, выводится чувствительный припев:
Поцелуй меня, душа,
Смерть люблю тебя!