Посидели молча, покурили.
На столе лежало письмо, из Киева от Льва Шестова.
— Шестов приезжает! — сказал я, — будем ходить стаей по Петербургу. В конке он за всех билеты возьмет, такой у него обычай. Пойдем к Филиппову пирожки есть с грибами. Потом к Доминику — —
— До добра это не доведет, — сказал В. В.
И умилительно вздохнул:
— Давай х. (хоботы) рисовать.
— Ничего не выйдет, Василий Васильевич. Не умею.
— Ну, вот еще не умею! А ты попробуй.
— Да я, Василий Васильевич —
Тут мне вспомнился вдруг Сапунов, его чудные цветы, они особенно тогда были у всех в примете.
— Я, Василий Васильевич, вроде как Сапунов, только лепесток могу.
— Так ты лепесток и нарисуй — такой самый.
Взяли мы по листу бумаги, карандаш — и за рисованье.
У меня как будто что-то выходить стало похожее.
— Дай посмотреть! — нетерпеливо сказал В. В.
У самого у него ничего не выходило — я заглянул — крючок какой-то да шарики.
— Так х. (хоботишко)! — сказал я, — это не настоящий.
И вдруг — ничего не понимаю — В. В. покраснел —
— Как... как ты смеешь так говорить! Ну, разве это не свинство сиволапое? — и передразнил: — х (хоботишко)! Да разве можно произносить такое имя?
— А как же?
В. В. поднялся и. вдохновенно и благоговейно, точно возглас какой, произнес имя первое — причинное и корневое:
— Х. (хобот).
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
— Повтори.
Я повторил — — и пропал.
— Ведь это только русские люди! — горячился В. В., — наше исконное свинство. Все огадить, охаять, оплевать —
И я уж молчком продолжал рисовать. Но не из природы анатомической, а из чувства воображения.
Успокоился же В. В. на рисунке:
верно, что-нибудь египетское у меня вышло — невообразимое.
— Чудесно! — сказал В. В., — это настоящее!
И простив мне мое русское произношение — мое невольное охуление вещей божественных, рисунок взял с собой на память.
Извините, с яйцами
В Пензе у бабушки Ивановой на Николу зимнего в именины ее внука такой бывал пирог именинный — за два с лишним ссыльных года переменил я в Пензе тринадцать комнат, а нигде такого пирога не пробовал.
Старухи Тяпкины, уж по этой-то части, кажется, первые, ну, а против бабушки Ивановой —
— Ирина Васильевна мастер!
И это не я говорю — мне что понимать! — говорит это Сергей Семенович Расадов, самый знаменитый и первейший актер-трагик не только в Пензе, а и во всей великой хлебной округе, для которого, кажется, на Клещевской и Алиповской мельнице сама мука мололась, сама крупчатка.
— Капуста любит сметану, а масла не спрашивает! — скажет так бабушка Иванова и все вот так, попробуй, узнай секрет.
У бабушки Ивановой на пироге был С. С. Расадов. Был и я — увы, это последний мой пирог:
у бабушки случилось несчастье, летом пропали серебряные ложки, и я был обвинен в пропаже этих ложек и уж ход к пирогу мне был закрыт.
За пирогом первый гость Расадов.
Ему и слово: похваливая пирог и умеючи его подъедая — всякое по-своему естся! — разъевшись, рассказывал он всякие кулинарные происшествия за свое долголетнее странствие по театрам.
Рассказал и о каком-то батюшке, который, потчуя гостей, говаривал:
«Пирог, извините, с яицами».
* * *
В самом начале нашего знакомства, еще на Шпалерной, я рассказал В. В. Розанову о бабушке Ивановой, о Расадове — а хорошая фамилия! — о пироге и об этом «извините».
И помню, это его страшно поразило.
— И до чего это верно, — повторял он, — так и вижу.
И на всю жизнь это ему осталось.
Бывало, в воскресенье придет к Розановым какой-нибудь батюшка и начинается разговор за чаем. И конечно, высоким слогом. А В. В. меня ногой под столом, шепчет:
— Извините, с яицами!
А сам покраснеет — губы кусает, чтобы не рассмеяться.
Все батюшки делились у В. В. на Чернышевских-Добролюбовых и на таких — «с яицами».
И «с яицами» ему были ближе.
— Проще и без лукавства.
ПОП ИВАН
В Москве на Воронцовом поле в нашей приходской церкви у Ильи Пророка было два священника:
старший — Димитрий Иванович Языков протоиерей, ученый, благочинный и сын у него знаменитый московский доктор: и младший — просто поп Иван, ни отчества, ни фамилии.
Языков — Кустодиеву рисовать: борода белая, в усах с зеленью, золотые очки. В проповедях про Льва Толстого и всегда Анна Каренина, как живая. А служил истово — всякое слово слышно. И с особенным распевом в возгласах — в возгласе на всенощной:
«Приидите поклонимся...»
и уж Сахаровские мальчишки такую паузу выдержат, дух захватит —
«Благослови душе моя, Господа...»
А в Великую субботу на «Погребении» сам читал над Плащаницей «Иезекиелево чтение». И тоже все нараспев особенно —
так в старину знаменную, когда знаменный распев — а идет он от буйвищ и жальников, от Корины и Усеня! — гремел и перекатывался в сорока сороках московских, читали так.
И все боялись Языкова пуще огня.
Сурово смотрит из-под очков, не улыбнется.
И, должно быть, ни разу в жизни не улыбнулся, а только служил, обличал, блюл устав церковный.
Исповедовались у него только именитые прихожане, такие, как Найденовы, Прохоровы.
У попа же Ивана, хоть и борода — вся рожа заросла, но ниже кадыка не идет и какая-то черно-серая, немытая, пуко́м. И служил поп Иван говорком — ничего не разберешь; самое простое, «Богородицу» и «Отче» не разобрать. Проповедей же не говорил — «потому что не мог», но главное — выпивал:
поп Иван спьяну плясать любил и где попало, у кабака ли, в ограде ль ильинской, ему все равно, и скачет и пляшет и —
Дьякон тоже был пьющий, запойный.
И как схватятся вместе служить — и смех и грех.
От благочинного старались скрыть. Да как убережешься, когда это у всех на глазах, да и человек на ябеду падок — писали доносы.
И ходили оба: и поп Иван и дьякон под великой грозой —
«погонят в заштат!»
У попа Ивана все исповедались — все простые прихожане. Да и чистая публика скорее пошла бы к нему на исповедь, да только что неудобно.
И вот допился поп Иван — зимой было — простудился и помер.
Был я на похоронах.
Будни, а народу столько, как в Ильин день, когда крестный ход из Кремля в Ильинскую церковь ходит.
И все жалели попа Ивана.
«Такого батюшку больше не нажить!» — говорили.
* * *
Когда я рассказал В. В. о попе Иване для примера:
куда с ним? — ни его к Чернышевскому, ни под «яицы»!
— Это уж блаженные, — сказал В. В., — самое наше, народное.
И это было ему тоже близко.
Только без пьянства; сам он не пил.
— Да, великое это дело — блаженные!
И часто поминал он и не раз писал о священнике Устинском, подлинно блаженном — в войну поминавшем Вильгельма на проскомидии.
— Ну, а что же ты о серебряных ложках: у бабушки пропали!
— А-а! про это я рассказ написал.
До пояса
У нас в Казачьем переулке.
Вечером за самоваром В. В. Розанов.
Разговор любовный. О чем — из головы вон. Запомнился конец.
— Вот Варвару Димитриевну я никогда не обманывал, это единственный человек.
— Как же так: вот вы к нам пришли, а В. Д. говорите, в «Новое Время» ходите, — это же обман.
— Ну вот еще! Я считаю себя до пояса свободным, а от пояса вниз верен В. Д.
— Бедная Варвара Димитриевна, как мало ей принадлежит.
— Ты ничего не понимаешь: очень много принадлежит.
— А у вас ж был роман с гувернанткой!
— Ну, так что? Я только с грудями делал, больше ничего.
За спиной
На вечер у Ариадны Владимировны Тырковой перед ее отъездом в провинцию читать лекции или, как сказал В. В. Розанов, «баб подымать», было много гостей.