Розанов.
1906.
СЕАНСЫ{*}
А если подойти к окну, если заглянуть —
там — снег,
все в снегу, на крыше даже свисает —
«Самый холодный у нас месяц, самые сильные морозы. Все покрыто снегом. Глухарь и тетерев держатся в лесных чащах, там же рябчики и белая куропатка. Серая куропатка большими стаями, медведи в берлогах, у волка и кабана течка...»
Представляю, что испытывает М. М. Пришвин!
Нет, это луна, как снег, а снегу тут нет, снег там в России.
Я это из календаря о волках и снеге — у меня и есть и русский календарь с Герценом —
вставай проклятьем заклейменный...
Вторую зиму в Германии — второе Рождество.
Под Рождество в кирку ходили. Народу, как на Пасху. Две елки зажжены в церкви. Пение под орган слушали и проповедь — каждое слово, как вырублено, отчетливо. А в домах елки, видно в окнах, огоньки поблескивают. Такое, как у нас на Пасху, ну, все, конечно, по-немецки:
o, du frohliche,
o, du selige,
gnadenbringende
Weihnachtszeit!
И Пришвин, поди, не спит, и ему в окно ма́нит — от снега луна еще ярче и льется свет в окно беспокойный.
А он от луны еще звернее, зарос, как леший, — почетный косарь! — а в штанах два репья колючих еще с лета, как купался.
Вынул бережно свое старое охотничье ружье — поработало на веку! — подул, погладил.
Завтра еще не звонят к ранней у Большого Вознесенья, постучит сосед Лидин, берлинская трубка пыхнет в мороз и пошли —
«Все покрыто снегом. Глухарь и тетерев держатся в лесных чащах, там же рябчики и белая куропатка. Серая куропатка большими стаями, медведи в берлогах, у волка...»
Из всех, ведь, писателей современников — теперь уж можно говорить о нас, как об истории — у Пришвина необычайный глаз, ухо и нос на лес и зверя, и никто так живо — теперь уж можно говорить о нас и не для рекламы и не в обиду — никто так чувствительно не сказал слова о лесе, о поле, о звере: запах слышно, воздух —
вот он какой, ваш ученик Пришвин!
А знаете, Василий Васильевич, как нынче хорошо писать стали молодые, те, что за нами — вы их никого не встречали, они начали только в революцию — это какая-то Коляда в русской литературе, Weihnachtszeit —
* * *
За все мои литературные годы, а они как-то вихрем пронеслись между революциями 1905—1917, из встреч и разговоров я заметил сочлененность именную — парность имен: когда одно произносишь, другое уж на языке, как водород и кислород, как Анаксимен и Анаксимандр —
Горький — Леонид Андреев,
Блок — Андрей Белый,
Ленин — Троцкий,
Розанов — Шестов,
Гиппиус — Мережковский,
Мережковский — Минский,
Бунин — Куприн,
Эренбург — Вишняк,
Зайцев —Муратов,
Гоц — Зензинов,
Зензинов — Фондаминский,
Бальмонт — Брюсов,
Мартов — Дан,
Булгаков — Бердяев,
Бердяев — Франк,
Аверченко — Тэффи,
Шкловский — Якобсон,
Пуни — Богуславская,
Рафалович — Габрилович,
Барладеан — Тер-Погосьян,
Бахрах — Лурье,
Соломон — Каплун.
— — — — — — — — — — —
А когда я о Пришвине подумаю, лезет в голову Коноплянцев, тоже ученик ваш.
Оказывается, в Ельце в гимназии у вас учились — и Пришвин и Коноплянцев.
* * *
Жили мы по соседству: Розанов в Б. Казачьем переулке, мы — в М. Казачьем; нас разделяли Егоровские бани.
В. В. бывал у нас чуть ли не каждый день.
И всякий раз тайно.
Дома он говорил, что идет в «Новое Время».
Дома он, надо и не надо, говорил, что он на меня сердится и у нас не бывает.
Варвара Димитриевна очень огорчалась. И не раз днем заходила к нам, стараясь что-то объяснить, чтобы я не сердился на Васю.
У нас была тесная квартира, но и в такой не сразу могли устроиться: драпировки нашлись, карнизов не было. Варвара Димитриевна прислала «золотые» карнизы и помогала вешать.
Эти карнизы мы перевозили потом с квартиры на квартиру и берегли их, как память, и только зимой 19-го года пришлось расстаться — на плиту пошли!
Тесно у нас было, а всегда народ.
И это испокон веков.
Одно я заметил: в трудные минуты все куда-то пропадали вдруг, и мы оставались вдвоем.
И еще заметил: у нас бывали всегда «начинающие» или такие, у которых не ладилось в жизни, но когда выходили в люди и устраивались, опять понемногу-понемногу и пропадали.
На их место приходили другие — народ не переводился.
В Казачьем появился Н. С. Гумилев и некоторое время «до Абиссинии» находился «в рабстве» — в работе: бегал в лавочку за лимоном, бумагой, спичками.
Ему это очень нравилось и впоследствии, по его признанию, он в своем цехе и студии проводил эту систему — беспощадно.
О ту же пору Яков Годин привел А. Н. Толстого. Толстой был с бородой и так хорошо смеялся, сколько лет прошло, а я долго потом, вспоминая, слышал этот смех — —
Пришвин с Коноплянцевым, М. А. Кузмин с С. С. Позняковым, Гр. П. Новицкий, автор «Необузданные скверны», потом Вас. Вас. Каменский, В. Хлебников, с которым слова разбирали.
Это все писатели, а также и не-писателей много перебывало.
Сидели до поздней ночи.
Часто я от гостей уходил в свою комнату и садился заниматься.
И самый поздний звонок полуночный — Василий Васильевич!
* * *
Как-то пришел В. В. необычно в сумерки. Я занимался. Серафимы Павловны не было дома. Ее ждала одна знакомая барышня.
— И я подожду, — сказал В. В., — а ты иди, занимайся.
Барышня интересовалась Розановым. И я пошел в свою комнату: пускай поговорят!
Я задумал тогда «Илью Пророка» — Громовника и сидел над всякими книгами, — работа большая.
И не заметил, как время прошло.
Сорвался на звонок — Серафима Павловна вернулась!
А В. В. уже уходит.
* * *
Посылаю вырезку, руководствуясь правилом: «лучше поздно, чем никогда» —
Поклон С. П. — —
Не буду приходить к Вам на сеансы. Все это моя распущенность, которую нужно воздерживать. Потом бывает на душе нехорошо. Само по себе я ничто в этой области не осуждаю: ни легкое «нравится», ни тяжелое «залез под подол». Но все хорошо в своей обстановке: и вот этого-то у меня и нет. Этот легкий полуобман, лукавство, черствость души — ах, как все это производит «душевный насморк». Девушка мне нравится очень. Не как другие. В ней — большое содержание. «Внутренне — дум». Молчалива — это очень хорошо. Человек, а не барышня. А впрочем, верно сделается барышнею же, или попадет в больницу, или застрелится. Впрочем, не застрелится, а утопится. Выстрел — это слишком громко, и может испугать мечтательную душу.