Хотя патриотизм как явление был известен еще во времена Античности, греки патриотами именовали соотечественников, а патриотизм существовал в локальной форме как любовь к малому отечеству, своему «очагу». В XVIII веке в философии Просвещения стали возникать современные трактовки понятия, однако превращение этого феномена в национально-государственную доктрину произошло благодаря Французской революции. Именно в революционной Франции лозунг «Свобода, Равенство, Братство» стал идейной основой гражданско-революционного патриотизма, закрепленной на уровне государственной символики – «Марсельезы» и национального флага. Таким образом, патриотизм как государственная доктрина изначально имел революционные корни, существовал именно как революционная идея. Впоследствии французский государственный патриотизм, приобретя официальный статус, избавился от своего революционного смысла и стал считаться консервативной идеологией. Подобная инверсия характерна для большинства понятий, меняющихся с течением времени. Однако история патриотизма показывает не только линейно-исторические трансформации, но и одновременное существование разных патриотизмов. Их разность определяется как интерпретациями таких категорий, как «отечество», «нация», так и отношением к патриотизму как постоянной идеологии или временному настроению. Именно поэтому патриотические дискуссии часто ведутся на разных языках, и оппоненты редко слышат и понимают друг друга, пытаясь присвоить одному себе общее отечество и вместе с ним титул истинного патриота. Показать всю противоречивость данного феномена в истории, определенную цикличность, повторяемость бесконечных патриотических дискуссий и те кризисы, к которым они приводят, и призвана данная книга.
Пролог. В дыму патриотизмов xix – начала XX века
«За веру, царя и отечество!»
Звучи, о арфа, ты все о Казани мне!
Звучи, как Павел в ней явился благодатен!
Мила нам добра весть о нашей стороне:
Отечества и дым нам сладок и приятен, —
так писал Г. Р. Державин в 1798 году в стихотворении «Арфа» о своем родном городе на берегу Волги. Метафора «дыма отечества», по всей видимости, была заимствована им из позднелатинских переводов Гомера и Овидия. В «Одиссее» плененный Калипсо царь Итаки, «напрасно желая видеть хоть дым, от родных берегов вдалеке восходящий», молил о смерти. «Дым отечества» – символ ностальгического чувства, тоски по далекой родине (у Державина – по «малой» родине) – стал распространенным патриотическим образом, объединяя ностальгическое настроение с патриотическим. Ностальгическо-патриотическая символика особенно ярко проявилась в творчестве русских поэтов-эмигрантов XX века. Как правило – это не политические символы, а порой невидимые изнутри России приметы родных мест. В стихотворении М. И. Цветаевой «Тоска по Родине» упоминание встреченного по дороге куста рябины производит такое сильное воздействие на автора, что перехватывает дыхание и обрывает повествование на полуслове. Родина ассоциируется не с государством, а родными, близкими сердцу вещами, формировавшими повседневное локальное пространство:
Там в сумерках рояль бренчит в висках бемолью.
Пиджак, вися в шкафу, там поедаем молью.
Оцепеневший дуб кивает лукоморью,
– вспоминал на пятый год эмиграции родину И. А. Бродский. Такой патриотизм имеет не столько территориальное, сколько временное измерение, так как обращен к утраченному прошлому. Но в этом случае возникает вопрос: может ли человек, находящийся не на чужбине, а в своем отечестве, испытывать патриотическое чувство, коль скоро из него изъята тоска по родине? И если да, то насколько естественен такой патриотизм?
Один из вариантов ответа связан с защитой родины от внешних врагов. Именно в военно-героическом эпосе черпает вдохновение патриотическая пропаганда. В России более чем на столетие главным символом военно-патриотической политики стала Отечественная война 1812 года, однако предшествовали ей специфические формы патриотизма: шапкозакидательские настроения квасных патриотов, сменившиеся затем патриотической тревогой и паникой после вторжения армий Наполеона. Как это обычно бывает, накануне войны России с Францией в высших сферах российского общества сложилась патриотическая эйфория. Опальный фаворит Павла I граф Ф. В. Ростопчин – «сумасшедший Федька», как назвала его Екатерина II – убеждал в 1805 году москвичей в том, что «русская армия такова, что ее не понуждать, а скорее сдерживать надобно; и если что может заставить иногда страшиться за нее, так это одна излишняя ее храбрость и даже запальчивость», а также рассказывал о русском секретном оружии – боевом кличе «За Бога, Царя и Святую Русь», который так воздействует на солдат, что они без памяти бросаются на неприятеля, сметая любые преграды[1]. Студент Московского императорского университета С. П. Жихарев в это время отмечал, что многие патриоты «чересчур храбрятся и презирают французов». Поражение под Аустерлицем охладило их пыл, а кого-то заставило переосмыслить патриотический энтузиазм предшествующего времени, обнаружив в нем одно лишь желание угодить власти: «Мнение Москвы состоит единственно в том, чтобы не иметь никакого мнения, а делать только угодное Государю, в полной к нему доверенности»[2]. Пропаганда пыталась подсластить горечь поражения рассказами о геройстве русских воинов, конструируя военно-патриотическую мифологию. В итоге, когда в декабре 1805 года император вернулся в Петербург, столичное общество устроило ему триумф, называя его именами римских императоров периода наивысшего расцвета Рима – то Марком Аврелием, то Антонином Пием. В разных социальных кругах – среди купечества, духовенства, не говоря уже об аристократии – зрели реваншистские настроения. В это время в театрах появляются историко-патриотические спектакли: «Дмитрий Донской», «Пожарский», «Марфа Посадница». Однажды запущенный пропагандой механизм патриотизма, направленный на преодоление травмы военной неудачи, обнаружил способность к саморазвитию: патриоты подбадривали друг друга демонстрацией уверенности в скорых победах и еще более поднимали градус патриотических эмоций. В ряде случаев патриотическое настроение достигало стадии аффекта. Современник описывал состояние зрителей во время спектакля «Дмитрий Донской», главную роль в котором исполнял любимец публики А. С. Яковлев:
Я чувствовал стеснение в груди; меня душили спазмы, била лихорадка, бросало то в озноб, то в жар; то я плакал навзрыд, то аплодировал из всей мочи, то барабанил ногами по полу – словом, безумствовал, как безумствовала, впрочем, и вся публика, до такой степени многочисленная, что буквально некуда было уронить яблоко[3].
Жихарев выделил реплики актеров, после которых в зале начиналось буйство, прерывавшее постановку: «Беды платить врагам настало ныне время» и «Ах, лучше смерть в бою, чем мир принять бесчестный». Тем не менее последующий ряд поражений русской армии привел Россию к подписанию Тильзитского мира в 1807 году.
Сохранявшиеся противоречия между Александром I и Наполеоном I делали неизбежным новое столкновение. В российском обществе развивалась патриотическая тревога, в которой разгоралось соперничество за право считаться истинным патриотом. Образ патриота конструировался через его противопоставление чужому, врагу, поэтому серьезным обвинением становилась галломания. Так как Франция являлась не только внешнеполитическим соперником России (накануне 1812 года одним из главных камней преткновения между империями было герцогство Варшавское, на территории которого Наполеон ввел конституцию), но выступала символом революции, то галломания становилась признаком, по выражению литературоведа, академика Императорской академии наук А. Н. Пыпина, «агента и союзника революции». Одной из жертв той «войны патриотизмов» стал царский фаворит-реформатор М. М. Сперанский, чья франкофилия в глазах консервативной общественности равнялась почти национальному предательству. Его идейный противник граф Ф. В. Ростопчин критиковал галломанию российского общества от лица своего литературного героя: