— Фаня, что происходит? Что будет: мир или война? И почему, если Рабин хочет мира с арабами — это плохо?
— Будет ли мир, Танюша, это никому не известно.
— Ну и что делать? Сами-то они понимают, что творят?
— Знаешь, Аврум неплохо знал Рабина, работал с ним в генеральном штабе. Он уверял, что большинство генералитета было твердо уверено в неизбежности мирного договора с арабами. Генералы были убеждены: достаточно уйти из Иудеи, Самарии и Газы — тут же наступит мир и покой, и лев возляжет с агнцем, о чем мечтал пророк Исайя больше двух с половиной тысяч лет назад. Как видишь, с тех пор мало что изменилось.
— А это разве не так? Разве мир с арабами невозможен?
— Во всяком случае, не такой. Аврум был реалистом, а в генштабе задавали тон идеалисты.
— Послушайте, Фаня, вот как женщина скажите: ведь у арабов свои семьи, неужели они не хотят спокойно работать и растить детей?
— Видишь ли, дорогая, ты часть того мира, где господствует иллюзия, что все люди одинаковы, все хотят спокойно трудиться и растить детей. Поверить в то, что кто-то готов умереть только ради того, чтобы тебя убить — трудно, но необходимо, потому что если в это не верить, то и ты сдохнешь, и твои близкие. Все остальное — заблуждение.
Фаня устала, было видно, что в отличие от воспоминаний, этот разговор ее утомляет, неприятен, что она сама мучается от невозможности осмыслить происходящее. Но только так можно было хоть что-то понять. Поэтому я безжалостно продолжила, хоть бабуля и напряглась.
— Так вы считаете, что из этого договора ничего не выйдет? Зачем же тогда Рабин с Арафатом руки пожимали в Вашингтоне?
— И это тоже было шоком. Скажи мне кто-нибудь году в 48-м, что такое случится — пристрелила бы на месте за провокацию. Но жизнь — это большой сюрприз. Доживешь до моих лет — поймешь.
Все, хватит. Положила Фаню отдыхать, она теперь все чаще днем дремала. Да и вообще стала спать очень много и долго, я иногда даже пугалась, подходила на цыпочках проверить — дышит или нет. Дышит, слава богу.
Сколько я ни клялась, что мучительные отношения с Томером закончены, а опять засобиралась к нему на свидание. Кто бы сомневался, да? Мы часто даем себе твердые обещания, которые легко нарушаем. Вот я и стою, перебираю гардероб. Денег за это время я скопила прилично, даже кое-что на себя потратила. Лифчики-трусики, кофточки-брючки. Как без этого, у меня же «отношения»! Могла бы уже и ехать к своей доченьке, та, поди, все глазки просмотрела, где же ее любимая мамочка, когда наконец свалится ей на голову. Понимала я это, и всячески оттягивала отъезд. Фаню я на кого оставлю? Кто за ней будет ухаживать? Так что, здравствуй, Томер, это я.
В следующий выходной, сдав вахту бессменной Лене, от которой за эти годы и двух слов не слышала, я лежала с Томером в номере очередной гостиницы, отпыхиваясь от любовных экзерсисов и старательно отгоняла неотступную мысль, что с этими похождениями надо кончать. Это было бы разумно. Но кто и когда поступал разумно?
Чтобы не думать о печальном, стала думать о плохом. Может, Томер прояснит ситуацию в стране.
— Томер!
— Угу, — отозвался мой любовничек, лежа с закрытыми глазами.
— А что ты думаешь про мир с палестинцами?
Он открыл глаза и с изумлением посмотрел на меня.
— Почему тебя это интересует?
— А почему меня это не должно интересовать? Я здесь живу, мне важно знать, что происходит.
Томер встал, натянул трусы. Ну да, разговаривать на такие темы лучше прикрывшись. А то совсем смешно. Вспомнила Фанин рассказ про голого Натана, проповедующего сионизм. Томер ходил по комнате, зачем-то проверил кондиционер — работает, работает, хоть и ноябрь на дворе, на улице начал дуть легкий ветерок, можно и с открытыми окнами жить. Но хрен его знает, как у них тут в гостинице окна открываются. Скорее всего — никак. Мы попробовали, но открыть так и не сумели. Так что хочешь-не хочешь — кондиционер гонит холодный воздух, от которого вся кожа пупырышками покрывается. Только занятия любовью и согревают. В общем, для тепла трахаться надо.
Господи, опять мне какая-то дурь в голову лезет. Что ему надо от этой холодильной установки, почему молчит?
— Видишь ли, Тания, — начал он. — Простой ответ дать не получится. Нужно рассматривать всю историю в комплексе.
— Ну ты постарайся разъяснить, я не совсем дура, кое-что знаю. Особенно, если объясняют на простом иврите.
— Да не обижайся ты! — Томер был очень серьезен. — Пойми, не зхнаю, как вам, а нам вдалбливали в голову, что вот-вот, буквально завтра, здесь наступит мир и больше не будет войн. В Израиле пели песни о мире…
— Ну, этим нас не удивишь, — хмыкнула я и пропела:
Дети разных народов
Мы мечтою о мире живем…
— Я не понимаю, что ты поешь, но примерно представляю. Вот и у нас была та же история — все про шалом, который уже тут, вот прямо чуть-чуть подождать, и наступит тишь и благодать…
— Я думала, у вас люди рациональнее.
— Рациональнее. Но «шалом» был пунктик. Сомневаться в его неизбежности и в том, что на той стороне думают точно так же, было уделом маргиналов, экстремистов и, по общему мнению, недалеких людей.
— Единомыслие?
— Что-то вроде того. Бабушкин муж, Аврум, умница, полковник, который работал в военной разведке, а значит знал гораздо больше простых смертных, и то… Он даже уверял меня, что, когда я вырасту, мне не придется служить в армии, потому что наступит мир. Что ж тогда говорить об обывателях, если даже он уверен, что завтра наступит — и все будет прекрасно.
— А твоя бабушка говорила, что он думал иначе, чем большинство генералов генштаба.
— Думать-то он может и думал иначе, но кроме мыслей необходима повседневная работа. И конечной целью этой деятельности должен был стать всеобъемлющий мир с арабами.
— Разве это плохо?
— Это прекрасно. Но это иллюзия. И тот факт, что арабы никак не хотели с нами мириться, вызывал безграничное изумление руководства страны. Это шло вразрез с идеологией. Мы отдавали им территории, шли навстречу в одностороннем порядке, но мира как не было, так и нет. А соседи втихую посмеивались над нами, принимая нашу готовность к миру за проявление слабости. Здесь восток, милая. Тут своя психология. А мы думали что тут Запад…
А мы этого ничегошеньки не знали и не понимали. Нам впаривали про израильскую военщину, про агрессию против мирного арабского народа, и нужно было забраться за тридевять земель, чтобы попытаться самой разобраться в происходящем. С другой стороны, пока я не встретила незабвенного Игаля, Израиль был для меня чем-то вроде Аргентины. То есть, о его существовании я знала, но вот что там происходит…
Пока Томер все это рассказывал, я тоже встала с кровати, завернулась в простыню, деликатно натянула белье. Говорить о таких вещах, лежа голой под простыней, глупо. Томер открыл мини-бар, вытащил бутылочку колы. Виски мы обычно брали с собой, хоть я этот самогон не очень уважала, а Томер любил. Он надо мной посмеивался из-за того, что я виски пью с колой. Сам-то пил чистый. Плеснул мне этого пойла в стакан, посмотрел вопросительно, добавил колы, не спрашивая. Вот и славно. Что ж он остановился, не продолжает?
— А потом началась Война Судного дня, когда мы были на волоске от гибели, — после некоторого молчания продолжил Томер.
— Ты же воевал тогда?
— Да. Я уже должен был демобилизоваться, мы обсуждали, кто что будет делать на гражданке, но все пошло кувырком.
— Ты был на севере или на юге?
— На юге. Мне, можно сказать, повезло: египтяне разбомбили нашу радиолокационную станцию в Шарм аш-Шейхе, меня сильно контузило, так что сразу попал в госпиталь. А те, с кем мы обсуждали будущую мирную жизнь, погибли. Остался только Цвика, но у него такая психологическая травма, что с ним стало трудно общаться. Так что армейских друзей у меня нет.