Это Юрий наш Морфесси…
И тот – грек из Афин!
…По окончании московского сезона я переехал на постоянное жительство в Петербург. Потекли беззаботные, веселые дни с лихими проказами и забавами. Помню один загул с участием Саши Макарова, артиста Ангарова и близкого нашей артистической богеме князя Трубецкого. Было уже утро, когда Саша Макаров удрал от нас. Мы за ним. Он вскочил в вагон трамвая – мы следом. Он соскочил почти на полном ходу – и в пролетку. Мы тоже. Подвернулась торговка с лукошком яиц. Я сунул ей 5 рублей и взял у нее все яйца с лукошком. Приказали извозчику догнать Макарова, на чай посулили, и он понесся по Невскому вскачь. Как только Саша оказался от меня на расстоянии меткого прицела, я, как из пулемета, начал забрасывать его сырыми яйцами. Через минуту спина Саши и его извозчика превратились в сплошную яичницу. Зрелище для кишащего народом Невского – необычное, и городовые поторопились поскорее остановить обе мчавшиеся пролетки. Участок. И городовой, и извозчики, в особенности потерпевший, в ярких красках описали дежурному помощнику пристава произошедшую баталию. Бедняга дежурный едва сдерживал смех и, наконец, не выдержал – пошел доложить приставу Рогову. Этот милейший гигант с пышными усами знал весь артистический Петербург, и мы все его знали – ведь в его участке находились императорская опера, и консерватория, и летний Фарс. Рогов потребовал нас к себе. Как только мы вошли в его кабинет, он громко, так, чтобы было слышно в канцелярии, строгим, начальственным голосом закричал:
– Что же это вы безобразничать вздумали? А еще артисты! Убирайтесь по домам!.. Стыдно. – И, подойдя в это время к нам поближе, тихо добавил: – Идите в ресторан «Тироль», я сейчас приеду туда… Много было на моем петербургском веку таких приключений.
Дивертисмент
«Какая песня без Баяна?»
Бывали дни веселые,
Гулял я, молодец,
Не знал тоски-кручинушки,
Был вольный удалец…
Русская народная песня (по мотивам стихотворения П. Горохова, 1901 год)
Как у любого успешного артиста, Юрия Морфесси не обошла в жизни тема соперничества – не только за «улыбку прекрасной дамы», но и за зрительский успех. Сто лет назад, как и в наше время, нравы в сфере развлечений не отличались благородством и чистотой помыслов. Коллеги без зазрения совести тащили друг у друга удачные песни, шутки, фасоны концертных костюмов и даже… имена. У нашего «Баяна русской песни» тоже было немало эпигонов и подражателей. Поведаю о нескольких.
«Московский Баян»
Певец Семен Павлович Садовников был страстным охотником и держал стаю гончих, которые регулярно демонстрировал на специальных выставках. На одной из них, примерно в 1908–1910 гг., автор приведенных ниже воспоминаний и встретился с музыкантом.
«На 9-й выставке, на которой была выставлена Садовниковым только одна выжловка[22] – Говорушка, состоялось мое знакомство с ним.
О Садовникове я слышал много интересного, слышал, что у него чудесный тенор, что он выступает как эстрадный певец русских песен, что в афишах его неизменно величают “Баяном русской песни”[23].
Я знал, что он страстный охотник с гончими, слышал, что он, как и все артистические, широкие натуры, склонен к некоторой бесшабашности и что иногда, после каких-то слишком широких жестов, садится на мель, должен перебиваться, как говорится, с хлеба на квас, но что даже и в эти тяжелые минуты гончие у него всегда накормлены, всегда в хорошем теле и в порядке.
Говорили, что он неоднократно широкой рукой помогал своим приятелям в трудную минуту, нимало не заботясь о том, смогут они отдать или нет.
С грустью слышал и то, что невоздержанная жизнь, отсутствие всякого внимания к себе неблагоприятно отозвались на его голосе и он перешел петь на более скромные подмостки.
И вот как-то раз, когда мы с приятелями после удачно сданных в университете экзаменов решили кутнуть, мы очутились в “Альказаре”, третьеразрядном кабачке на Триумфальной площади.
Народу было немного, и мы без труда заняли недалеко от сцены свободный столик.
Номера были бесцветные, нам было скучно, пить много мы не умели и уже подумывали об отъезде, как вдруг со сцены провозгласили, что сейчас выступит любимец московской публики “Баян русской песни“ Семен Павлович Садовников.
И вот на сцену, встреченный аплодисментами, вышел владелец Говорушки – “Сеня Садовников”, как звала его вся Москва.
На нем был кафтан, весь зашитый камнями, с высоким воротом, глубокая шелковая рубаха, подпоясанная шелковым же голубым шнурком, красные высокие сафьяновые сапоги – словом, какая-то амальгама из боярского костюма и оперного костюма не то разбойника, не то Ваньки-ключника.
Он вошел и, как-то молодцевато раскланявшись на аплодисменты публики, запел своим приятным, проникающим в душу тенором:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны,
Выплывали расписные,
Стеньки Разина челны…
От всей его крупной, широкой фигуры, от его русского лица веяло какой-то озорной силой и вместе с тем какой-то ласковостью, так что вся публика была наперед снисходительна к его уже несколько надтреснутому тенору и с восторгом, подвыпив, затая дыхание, внимала словам разбойничьей песни, рассказывающей о подвигах атамана, о вольности, бесшабашности и удали Степана Разина, с размаху бросившего в волжские волны персидскую княжну. И в том, как он пел, как передавал эту песню, слышалось что-то родное, какая-то русская удаль и грусть, что-то от широких полей и бескрайних лесов нашей Родины.
Зал неистово аплодирует, а Садовников дарит улыбки направо и налево, кивает уже прямо нам, нашему столику.
Через несколько минут официант подходит ко мне и, нагибаясь, шепчет мне на ухо: “Так что Семен Павлович Садовников спрашивают: могут ли они подсесть к вашему столику?”
И вот “Баян русской песни” сидит рядом с нами во всем великолепии своего эстрадного костюма, и на наш столик обращены взгляды всего зала.
А у нас идут задушевные разговоры на любимую тему – о гончих. Глаза его блестят – он оживляется…
На прощание после неизменного “брудершафта” он дарит мне открытку, на которой он снят во весь рост в своем не то “боярском”, не то “разбойничьем” костюме, внизу которой стояло: “Баян русской песни – С. П. Садовников”.
Он переворачивает ее и карандашом на обороте делает надпись: “Товарищу по страсти Н. П. Пахомову от осенистого выжлеца С. П. Садовникова”.
И эта надпись звучит так, словно он, как патриарх, благословил меня, молодого, на трудный, но достойный подвиг. Мы расцеловались, растроганные, оба с влажными глазами.
Чокнулись и выпили за “русскую охоту”, за “русскую гончую”.
Прошли годы. Мы встретились снова, когда ни у него, ни у меня гончих уже не было.
Голоса у него тоже не осталось, выступать на сцене он уже не мог, жил он очень плохо и занимался фотографией, которая кормила его. Делал он это плохо, далеко не профессионально, как-то и не желая, очевидно, овладевать этим мастерством. Снимал он главным образом деревенский люд, который платил ему продуктами, или снимал, уже за деньги, собак у своих знакомых охотников.