Литмир - Электронная Библиотека

Купил я четыре булки в «Саме» и сто граммов зельца в другом магазине, да еще три луковицы на лотке.

Сижу в бараке и ем. Ем! Разрезал булку и положил на нее колбасу. Сейчас малый даст мне свою кружку, пока что он сам еще допивает кофе. Одну луковицу я уже очистил. Лук, пережаренный на сале, или просто сырая луковица — это вещь. И нет для меня ничего вкуснее, чем кусок черного хлеба с зеленым лучком и с солью.

Сижу на лавке возле самого котла, утопая в тепле и в блаженстве. Ем. Ни на кого не гляжу, ни с кем не разговариваю. Но не потому, что я отщепенец какой-нибудь, паршивая овца в стаде, нет, никогда я ни перед кем не задавался, и эти ребята для меня ближе других. Ем. Секунды и минуты уплывают без единого всплеска. На всей нашей ярмарке эти ребята для меня ближе других. И даже вот этот молодой бык — помощник бригадира. Где он сейчас? Стоит рядом с бригадиром и курит. На меня и не глядит. Не знаю, то ли он плюнул на это дело, то ли втихую точит нож, злится, что я поставил его на место. На меня он не глядит. Лучше мне с ним не встречаться в темном переулке, я там ничего не потерял.

Секунды и минуты уплывают без всплеска. Утро промелькнуло как одно мгновение. Перерыв тоже подходит к концу. Народ постепенно расходится. С едой я покончил. Закурил папиросу и тоже выхожу на улицу. Сторож запирает за мною дверь. Я иду через площадь за моей бригадой. Угрюмый сегодня день. Ни единого проблеска солнца. Небо закрыли черные тучи.

Словно скорбящие вдовы раскрыли черные веера. Но дождя нет. Ветер есть, небольшой. На море поднялись волны. Вода меняет цвет. Катера с громким всплеском разрезают носом воду. Плывут к берегу. Минуты и секунды уплывают без единого всплеска.

И вот передо мной уже вечер — совсем молоденький.

Шабаш, работе конец. Я пообедал и полусидя-полулежа гляжу с крутого берега вниз. Здесь, на склоне, я нашел подходящую нишу, укрытую от чужих глаз, но с неплохим видом на море, и каждый день прихожу сюда — выкурить две-три папиросы. Когда я пришел сюда, было четыре, и я застал угасающий день. А теперь почти пять, и глядит на меня вечер — совсем молоденький. В порту зажигают огни. Море гулко ударяется о мол. Во все стороны разлетается пена. Но до ног моих она не достает. Сейчас закурю папиросу. Устал я. Вокруг совсем темно. Черное непреодолимое пространство. Протяжно воет ветер. Море, перепрыгивая через мол, обрушивается на берег, и голос у него такой, словно воркуют тысячи голубей. Кажется, вздремнул я малость.

Перевод Г. Языковой.

Владислав Лех Терлецкий

НАДЕЛ

От пальцев остаются следы на бумаге. На ней значатся дома, маленькая, вбитая в землю церковь, квадрат рыночной площади — одноэтажные оштукатуренные строения с белеными стенами. Надо всем этим стоит смрад, он заполняет комнаты для приезжих так плотно, что здесь, в этих помещениях, не проветривающихся ни зимой, ни летом, кружится голова и теснит дыхание. Мы чужаки. Это ощущается во взглядах, ибо, обращаясь к нам, они угрожают: не разрешают трогать землю, взгорья, не дают объединить разделенные границами узкие полоски обрабатываемой земли, «пусть не смеют ничего трогать, если им есть что терять». Узкие, перепутанные земельные участки…

Чертежи, которые мы готовим, перечеркивают все это, соединяют полоски земли очень легко, стоит только распахать ненужные межи. Лес в окне дымится туманом, горы теряют свою остроконечность «Ты не ослеп? — спрашиваю я, отодвигая бутыль с черной тушью на край стола. — Выкрути фитиль в лампе побольше, чего горбишься…» Я вижу, как мужчина подымает большую голову к свету и принимается за подсчеты. Мухи жужжат вокруг. «Вот вечер человека, творящего историю, — думаю я. — Чтобы ликвидировать чересполосицу, нужны глаз, свет, бумага, тушь, данные обмеров. Терпение…» Не знаю только, как надолго его хватит у людей, чьи наделы мы пришли сюда обмерять и укрупнять. А пока что наделы сохраняются в прежнем виде. Люди не верят картам. Говоря с нами, они угрожают нам или пытаются подкупить. Старые беззубые женщины режут петухов, варят золотистые бульоны и не хотят брать за это денег: землемеров надо кормить бесплатно, чтобы судьба справедливо водила их руками.

В воскресенье у нас передышка. Сидим в конторе, курим и болтаем с местными жителями про всякие любопытные штуки. Из позолоченных коробок высыпают крошеный табак на толстые бумажки, уравнивают его вдоль краев короткими пальцами. К этому табаку можно добавить сушеных вишневых листьев, но и они не смягчают его вкуса.

— Люди! — говорю я. — Мы как раз закончили первую часть порученной нам работы. Теперь все могут увидеть, как это выглядит на бумаге. Мы обмерили всю землю инструментами, они все точно показывают. А если это делать на глаз, можно легко ошибиться. Самое трудное у нас позади. Посмотрите: это была тяжелая работа. Мы оставили свой дом, жен с детьми и целый год сидим здесь, у вас. В шкафу стоят какие-то бутылки. Если в них осталось что-нибудь, надо будет поделиться по чести…

Они молчат. Подняв ко рту цигарки, проводят кончиком языка по кромке бумаги и заклеивают ее. Вечером, когда мы снимаем рубахи, наша одежда пропитана запахом табачного дыма. Этот запах держится в складках кожи на наших руках, въелся в пальцы, даже подушки, на которых мы засыпаем, пропитаны им так же сильно, как наши волосы. Изъятие земли — то, что нами уже сделано, будит стихию. Еще недолго, всего несколько дней, и все это кончится. Остается вопрос справедливого раздела. Те, что посещают нас вечерами в конторе и не боятся делать это, недоверчивы. Чаще всего они говорят об участках здесь, в городке. Они не хотят возвращаться в горы. Старые, очень богатые и очень набожные люди, удостоенные нести балдахин во время религиозных процессий, они советуют нам перебросить в горы принадлежащие костелу пастбища. Прищуривают глаза, говоря, что их ксендз очень толстый. Они же должны построить себе дома внизу, в городе. На участках, которые мы должны им выделить. Летом они будут сдавать приезжим комнаты. И показывают нам лоснящиеся, туго набитые бумажники.

Когда наконец нас оставляли одних, мы гасили лампы и выходили на террасу. Контора помещалась в большой, брошенной некоторое время назад вилле. Неподалеку от дороги, проходящей чуть ниже дома, высится большая черная стена — заросший лесом, круто обрубленный с этой стороны склон. Ночи стоят светлые. Здесь много легко крошащегося известняка. Дорога, которая вела к селу, казалась толстой белой чертой на черном картоне. По этой дороге в лес таскали оружие.

Человек, с которым я сидел в ту ночь на террасе, такой же измученный, как и я, глубоко дышал, широко раскрывая рот, и, не двигаясь, вслушивался в доносившиеся до нас звуки.

— Мы слишком много пьем, — сказал он вдруг. — Ты пил перед тем, как они пришли сюда?

Я пил. Возвращаясь с почты, заходил в магазин. Я думал о том, что кто-то не спускает с меня глаз все время. Если я и боялся чего-либо, так только того, чтобы нас не захватили врасплох, не напали неожиданно, когда мы будем недостаточно подготовлены к отпору. А впрочем, может быть, и пил-то я от страха? Может, это и была та особая жажда, которая делает из нас существа бессильные, угнетенные страхом перед чем-то, чего нет, но что почти осязаемо. Много ночей мы просиживали вот так на террасе. Луна иногда обводила контуром тучи, по земле пробирались люди — одни в лес, другие, наоборот, возвращались домой с ведрами самогона и пили долго, затихая лишь к утру. Как-то я уехал на несколько дней. В пустой конторе остался он один, склоненный над подоконником — таким я запомнил его. Поза очень неподвижная и равнодушная… Должно быть, его убили в ту же ночь.

Под вечер шел дождь, и следы ног, которые мы искали на следующий день, расплылись в белой грязи. Много крови было на ступенях. Люди, которые оказались здесь, разыгрывали удивление и поглядывали в сторону дверей, за которыми фотографировали и снимали отпечатки, двигаясь неторопливо, деловито и спокойно.

90
{"b":"818037","o":1}