Литмир - Электронная Библиотека

Молодые историки обычно презирают всякие легенды, обряды, народные предания, которые не могут быть подтверждены достоверными документами. Мой друг думал иначе. Он склонен был верить именно народной традиции. Он считал, что простыми людьми она сохраняется лучше, нежели тогда, когда о ней берутся фантазировать так называемые образованные люди. Он считал, что если какая-то версия сохраняется в памяти одного или нескольких людей или в нескольких документах, то она значительно менее достоверна, чем версия, сохраняемая большинством жителей какой-либо деревни, местности или города и затем передаваемая следующим поколениям. Поэтому, когда разгорелся спор о так называемом лайконике, мой друг решительно встал на защиту этой легенды. Мы все знаем историю лайконика, не стоит ее повторять. Достаточно сказать, что кто-то вдруг установил, будто предание, которым так гордится Краков и которое так шумно отмечается из года в год, является скорее всего выдумкой гораздо более позднего происхождения! Ибо ни в каких источниках не обнаружено ни малейшего следа того, что Краков подвергся когда-либо такому нападению татар, о котором говорит предание. Никогда татары не подходили к городу незаметно и так близко, чтобы стало возможным захватить его хитростью и, главное, убить из лука дозорного трубача на башне Мариацкого костела в тот момент, когда он играл хейнал. Точно так же нет и упоминаний о том, что позднее эти татары были якобы разгромлены, а их вождь или князь погиб в бою. Профессора, как известно, не любят легенд, а имеют пристрастие к точности.

Жители Кракова не очень-то были взволнованы этими профессорскими открытиями. Во-первых, потому, что от Кракова графских корон и профессорских тог они были отгорожены крепостной стеной, значительно более древней, чем Флорианские ворота. Во-вторых, потому, что однажды они уже провели яростное и победное сражение в защиту голубей Мариацкого костела. Но мой друг начал ломать копья с доброй дюжиной мудрецов, которые из года в год заседают на скамьях Новой Коллегии, в испарениях нафталина шествующих туда из костела св. Анны в пурпурных, фиолетовых, зеленых и синих тогах. Он напомнил, что мариацкий хейнал некогда играли на башнях городской стены и на одной из этих башен мог быть пронзен стрелой трубач; он доказывал, что в хрониках есть пропуски и неточности; что даже если чего-нибудь и не было в хронике, то ведь в жизни это могло случиться. Дискуссия шла, годы тоже, мой друг, занимаясь другими делами, продолжал защищать свою легенду.

В 1939 году он был призван в армию, на сборы офицеров запаса. Он писал мне откуда-то из Острога: «Знакомлюсь с твоей родной стороной». Вскоре ему пришлось познакомиться с ней поближе. Он оказался в Старобельске, потом в Грязовце, и, наконец, в Ташкенте. За два года скитаний полевой мундир польской армии был изношен, изодран, залатан, но он был овеян славой больше, чем некоторые знамена, никогда не видевшие фронта, а только парады. Мой друг постарел, похудел, но не потерял увлеченности. Он много читал, кое-что писал.

— Плачь, что ты всего этого не видел. Какой монастырь в Козельске! Православное барокко! Как квартирмейстер я объездил всю советскую Среднюю Азию. Это прекрасно! Бухара! Самарканд!

Это был настоящий научный работник. Даже самые остервенелые вши не могли убить в нем страсть. Так же, как Юзеф Чапский не потерял восприимчивости к красоте, краскам, свету и линии, а Броневский к стихам Есенина и Блока. Мы встретились в Тегеране, городе сказок Шехеразады, городе Востока, и сквозь европейскую мишуру, которая так восхищала многих, пробивался и заглядывал в наши окна Восток. Сдержанный разговор шел о Кракове, о профессорах — о Станиславе Эстрайхере, которого уже нет, о Кутшебе, Таубеншлаге, об Адаме Вертулани, о том мире, который куда-то исчез, вымер, рассеялся. Мы прощались. Я должен был зайти к нему вечером. Он сказал: «Когда ты придешь, я расскажу тебе кое-что замечательное…»

Мой друг жил на краю города, у армян… Мы сидели во дворе, под деревьями, одни. Я думал, что он расскажет мне что-нибудь о своих открытиях или наблюдениях, как это бывало раньше, на семинарах на улице Голубиной, 20. Но он начал рассказывать о Самарканде.

— Знаешь, — говорил он, — я должен признаться, что, когда с Волги нас направили туда, я обрадовался. Пейзаж какого-нибудь Янгиюля, например, напоминает прикарпатский. Возможно, ты помнишь старый Беч, примостившийся в горах, замшелый. Не знали мы наших городов! А кроме того, какие там были люди! Может быть, в других местах люди были иные, может быть, будь мы их пленные, они относились бы к нам иначе, но тогда… во всяком случае, о себе я могу сказать, что я рад. Это старая раса, по-своему культурная и цивилизованная. У нее такое же чувство достоинства, как у жителей Марокко и арабов Палестины. Кроме того, мы были для них сыновьями Лехистана. Нет для них никакой Литвы, никакой Чехословакии. Возможно, они не слышали о Голландии, Швейцарии или Испании. Но они слышали о Лехистане. Так, как некогда мы о Турции. После стольких веков остались только хорошие воспоминания. Может быть, когда-нибудь так будет и после нынешних войн. На каждом шагу, в каждом городе то мечеть, то могила напоминали об истории. Нет следов истории в зеленых чащах Коми, нет их за Уралом, небогата и молода история над Волгой. Но там, за Каспийским морем, у границ Персии, история лежит пластами тысячелетий. Весь край — потухший вулкан, который много веков тому назад изливал на мир свою лаву. Тамошние народы — именно такая лава. Разливалась она широко и далеко, неся войну, огонь и мор. Но потеряла силу и остыла. И вот сидят они теперь неподвижно на порогах своих убогих жилищ и ждут неизвестно чего. Даже революция еще не вырвала их из этого оцепенения до конца. Восток. Так вот, нас, поляков, военных, встречали, как я уже сказал, необыкновенно сердечно: узбеки, таджики, киргизы, все. А в Самарканде гостеприимство было просто безмерным, типично восточным, ориентальным, и чувствовался в нем притаенный интерес. Интерес этот был действительно хорошо спрятан. Он не стал явным даже тогда, когда нас то как бы ненароком, то не поймешь как спрашивали: «Правда, что вы сыны Лехистана?» — «Правда». — «И правда, что вы воины?» — «Правда». Несколько стариков со сморщенными бронзово-желтыми лицами задумались, еще раз убедившись в том, что они и так уже давно знали. А затем как бы нехотя спрашивали дальше: «И вы верите в бога? В старого своего бога, да?» — «Верим, и ксендзы у нас есть, и кресты носим, вот, смотрите», — отвечали мы. Старики оглядели вынутые из-за пазухи кресты. Вырезанные из консервных банок. Видно было, что это почему-то их радует. И тут последовал новый, довольно неожиданный вопрос, уже более смелый, как бы напрямик: «А трубачи у вас есть?» — «Есть». Ты ведь знаешь, музыкальные инструменты мы получили сразу, наш полковой смотр или парад не может обойтись без оркестра. Я не знаю, как там у вас в Шотландии, а у нас этого хватало. Помолчав, узбеки сказали: «У нас к вам большая просьба.. Если вы из Лехистана и если вы воины… и если верите в своего бога… и у вас есть трубачи… не могли бы вы сказать вашим трубачам, чтобы завтра вечером они затрубили на нашем старом рынке? Напротив мечети, в которой лежит прах великого Тимура». — «Ладно». Старики поблагодарили, не по-восточному кратко, и ушли. А уходя, спросили еще раз: «Так будут трубачи?» — «Будут». На другой день мы сообразили, что был четверг, канун магометанского праздника, и в офицерской столовой кто-то даже сказал, что, наверное, дело именно в этом. Но по-настоящему мы почувствовали это только вечером. Полковник, который любил такие вещи, приказал выступить во всем блеске. Трубачи надраили как полагается трубы и все прочее. Вечером перед мечетью в Самарканде, известной мечетью, где покоится прах Тамерлана, чернела толпа, плотная, густая и так неподвижно застывшая в ожидании, как это бывает только на азиатском Востоке. Совершенно застывшая. Лишь изредка по ней прокатывался гул. Даже прилегающие улицы и базары — все было забито. Только на мостовой перед мечетью сияло лысиной небольшое свободное место. Сюда подошли трубачи. Это место предназначалось для них. Они протрубили раз, другой и третий. Они протрубили побудку, какой-то призыв, и, наконец, хейнал. Наш, мариацкий. Ты знаешь, что такое улица в Самарканде или какой-нибудь Бухаре. Но тогда совершенно не было слышно обычного шума и гвалта, по сравнению с которыми наши Налевки или Казимеж показались бы оазисами тишины. Толпа онемела. Музыка так на них действовала, что ли? Они слушали молча и молча разошлись. Но мы тогда уже поняли, что за этим что-то скрывается. Мы, понятно, начали выслеживать, вынюхивать, выведывать. Ни один из наших доморощенных шпиков — а согласись, что в последнее время их развелось у нас слишком много, — так не вынюхивает, не цепляется к словам, не сует свой нос в чужую жизнь, как это делали тогда мы. Но люди Востока были непроницаемы. Они ничего не желали рассказывать.

75
{"b":"818037","o":1}