Хлопнула дверь за Казей. Уже легче. Если бы еще и эти две тетки выкатились… И охота бабке столько времени болтать с прачкой!
За стеной скрипнули дверцы шкафа. Это одевается мать. Когда Ага была маленькой, она любила иногда забраться в шкаф. Ага прикрыла дверь и на мгновение словно бы опять оказалась среди душистых маминых платьев. От ее шелков и крепов веяло всегда таким уютом и спокойствием.
— Малышка, нам пора, — раздается голос за дверью, занавешенной большой шторой.
Ага затыкает пальцами уши. К шее, к щекам горячей волной приливает кровь, становится жарко.
Чуть хрипловатый, ненавистный голос Лешека звучит в ушах, отдается в голове.
— Оставь, — откликается за стеной мать, — оставь, Лешек.
У Агаты перехватывает дыхание. Они целуются. Она не слышит их поцелуев, но все равно знает, всем своим существом чувствует, что они целуются, как целовались тогда, в передней. Спешили в кино, а потом у самых дверей вдруг повернули назад и закрылись в комнате на ключ. И сегодня, проснувшись, Ага прежде всего подумала о том, заглянет ли к ней в комнату мать. Вот уже два дня, как они не виделись. Сердце у нее сжимается от боли, когда мать к ней подходит, и все-таки каждое утро она ждет. Нет, не пришла. Стукнула входная дверь. Удар этот отозвался в ее сердце, и едва начавшийся день превратился в долгое ожидание завтрашнего утра. А впрочем, чего ждать? Обманщики. Подлые обманщики. Они предали ее! А как они оба плакали, когда она заболела дифтеритом два года назад. Отец никак не мог достать сыворотку и все кричал, что кого-то там убьет. А потом наконец достал и плакал от радости. А мать стояла возле ее кровати на коленях и молилась. Устроили комедию.
А теперь ей день ото дня все хуже и хуже. Лучше бы она тогда умерла! По щекам ее скатываются слезы, капают на раскрытые страницы. Ага тупо смотрит на буквы, отчетливо проступающие сквозь пятна слез.
Она не слышала даже, как открылась дверь и на пороге комнаты появился отец:
— Ага, ты что здесь делаешь? Ревешь? Взрослая девица и плачет по пустякам. Стыдно! Что случилось? — Он стоит перед ней в новом пальто, веселый, нарядный, и пахнет от него духами. — Ну, в чем дело?
— Я, я не понимаю этой утопии, — неожиданно для себя выпалила Ага и зашмыгала носом.
Запрокинув голову, отец громко смеется, словно бы радуясь удачной остроте.
— Как хорошо, когда нет других причин для слез, кроме невыученного урока. Лучшие годы жизни, верно, мама?
С тряпкой в руках из кухни прибегает бабушка и внимательно смотрит то на внучку, то на сына.
— А учительница вам что говорит? — рассеянно спрашивает Томек, глядя во двор. Там на балконе напротив появилась молодая женщина в пижаме.
— Да она что-то там говорила, а я не слышала, потому что Крысь Завадский дергал меня за косу.
— Ты сидишь с мальчишками?
— Как бы не так! — мрачно сказала Ага. — Это его в наказание посадили с девчонками.
Томек сделал несколько шагов в сторону окна. Женщина в пижаме вытряхнула простыню и исчезла.
— Мне бы такое наказание, — засмеялся Томек и поцеловал матери руку. — Я иду рвать зубы! Боюсь ужасно! — Он подошел к Аге, коснулся губами ее волос. — Не заставляй меня краснеть, пожалуйста. Будь на уроках внимательней и учись думать.
Перевод Г. Языковой.
Богуслав Когут
КРОПИЛО КСЕНДЗА ЯКСА
С утра как бы шло к ненастью, но после обедни тучи потянулись выше, поднялся сильный ветер, похоже стало, что дождя не будет, и потому ксендз Якс отправился на это торжество. Люди толпились на дороге и во дворе, огороженном проволочной сеткой; скамейки и ряды стульев пустовали, даже самые пожилые не торопились занимать места, а все больше жались к воротам, с подозрением поглядывая на хмурое небо; молодежь сгрудилась у машин, стоящих за еще не оштукатуренными уборными. Ксендз Якс стал у стены, среди женщин, которые сперва предупредительно расступились, словно предоставляя ему лучшее место, а потом плотно обступили его, будто ему грозила какая-то опасность. Все ждали открытия торжества, и Якс ждал вместе со всеми, не без любопытства, но и без волнения. Он любил бывать с людьми — не только в церкви, где его отделяли от тысяч лиц балясины перед алтарем или возвышение амвона, нет, он любил бывать с людьми при любой возможности, и только потому, а вовсе не для того, чтобы лезть не в свое дело, пришел он сегодня сюда.
Если бы эту школу построили двадцать пять лет назад, ксендз Якс не стоял бы у стены, как праздный зевака, а пошел бы туда, где были сейчас эти люди, приехавшие в машинах. Пошел бы, чтобы свершить очень важный обряд освящения, благословения здания и произнести торжественные слова во славу господа и отчизны. А тут на тебе — этакое низвержение, с самого верха в толпу, сбоку припека, до смеха ли тут… И зачем тогда пришел?! Так, верно, думали молодые люди, которые оживленно переговаривались и показывали глазами на стоящего у стены ксендза. Люди эти были ему незнакомы, стало быть, не из прихожан; журналисты, должно быть, Якс сразу сообразил, что они подумали о нем, ибо лучше всех умел читать людские мысли и всегда угадывал, кто с чем явился в приход или в исповедальню, с какой горечью или с каким грехом — а людские грехи и людские горести удивительно схожи меж собою. Но молодые люди сильно ошибались. Старый ксендз отнюдь не страдал оттого, что ему приходится стоять у стены, как самому простому смертному; вот только ноги донимали его все пуще, и он с большим удовольствием присел бы — не в первом ряду и не за столом президиума, а на ближайшей скамейке. Видимо, какое-то важное лицо запаздывало, и без него нельзя было начинать. Впрочем, нетерпения Якс не испытывал: если уж сорок лет ждал он, так полчаса подождать нетрудно. Этой весной, когда его надолго свалил тяжкий грипп, Якс было совсем уж надежду потерял дождаться школы. В то время как раз заложили фундамент, но по деревне слух прошел, что стройку приостановят, потому что не выполняется план по сбору взносов в фонд школьного строительства. Якс тогда всполошился от этих слухов и принялся с амвона уговаривать людей, чтобы платили положенное. В порядочной деревне должна быть порядочная церковь и порядочная школа, а деревня, в которой он прожил ни много ни мало сорок лет, заслуживала быть порядочной деревней. Заметив удивление на лицах людей — не привыкли они слышать с амвона то же, о чем твердит радио и пишут газеты, — он стал напирать на то, что богу, мол, богово, а кесарю — кесарево. Потом Якса навестил декан, озабоченный состоянием здоровья старого приходского священника. Такая заботливость удивила Якса, но вскоре все выяснилось. Декан выразил сожаление, что приходский священник Якс на старости лет вмешивается не в свое дело и использует амвон и вообще святой храм в политических целях, чуждых вере и учению церкви господней. Якс неоднократно читал в газетах пространные статьи, осуждающие священников, которые проводят с амвона и в ризнице враждебную государству политику, а теперь в том же духе его винил сам декан. Впрочем, это не очень огорчило Якса, он был уже слишком стар, мало что на свете могло удивить его. И когда декан сказал, что он еще, чего доброго, включится в пропаганду противозачаточных средств, Якс просто невежливо рассмеялся и спросил, а какое имеет отношение гвоздь к панихиде. Ответа не последовало, декан тем самым дал ему понять, что считает бесполезным дискутировать с человеком столь неразумным. Несколько вечеров после этого не покидало Якса какое-то беспокойное чувство, словно он что-то проморгал, упустил или забыл, но в ближайшей воскресной проповеди он снова стал говорить о порядочной деревне, которой надлежит стыдиться того, что малыши — три первых класса — учатся в старой, ветхой корчме, которая того гляди завалится, а старшие и вовсе вынуждены ходить далеко, в школу на станции.
И так проповедовал он, почитай, каждое воскресенье.
Начальник станции, встретив как-то ксендза в зале ожидания, не преминул спросить, что, мол, там слышно со школьным фондом, на сколько процентов деревня выполнила план.