— Ужас, сколько тут дров уйдет!
— Зато снизу не дует, — заметил Гродзицкий.
Жена только пожала плечами — внизу несколько лавчонок, какое уж от них тепло, да арка, а это еще хуже погреба.
Две вещи ей понравились: балкон и крыльцо. На балконе она посадит вьюнок или дикий виноград, а крыльцо, выходящее на уютный, светлый дворик и отгороженное с двух сторон выступами стены, — совершенно отдельное, на нем очень будет удобно сушить кухонные тряпочки и всякую мелочь после небольших стирок. Но она постаралась погасить в себе эти искры оптимизма и вышла к мужу нахмуренная, молчаливая, грустная.
В устройство нового жилища она не вмешивалась. Гродзицкий хозяйничал сам, и довольно плохо. Каждый день после службы заходил туда, минутку с наслаждением вдыхал запах сырой известки или свежих стружек, но вскоре голод начинал его подгонять, ему хотелось поскорей очутиться дома, он выслушивал пятое через десятое требования, жалобы, объяснения рабочих и убегал с пачкой новых счетов в кармане.
Главным его мучителем был маляр Гилета. Пять комнат в середине зимы — это была улыбка судьбы, а судьба в последнее время не жаловала Гилету улыбками. И он «разбил шатры для продолжительной осады» — с похвальным, впрочем, намерением вдохнуть в эти стены, с которых он соскреб несколько слоев прежней мазни, все свое искусство, всю свою фантазию и выдумку, некогда создавшие ему добрую славу.
Он был мастеровым старого закала, привык работать основательно и презирал молодых портачей, этих шалопаев, которые разводят краски водой. Ему нужно было молоко. Оно появлялось в счетах в таком количестве, что надворный советник скрывал их от жены, но на деле молоко, по крайней мере, на две трети ежедневно заменялось спиртным — сказывалось роковое соседство с ресторанчиком на углу Зеленой улицы. Нигде так славно не готовили «фальшивого зайца» — только что вынутый из формы, еще дымящийся, он был украшением буфета, в котором, кроме того, была уйма других лакомых блюд. Там-то за рюмочкой водки и рождались прекраснейшие замыслы, из которых новое жилище Гродзицких вырисовывалось с величавой медлительностью.
Работа была закончена только в начале февраля.
— Позвольте, — сказал мастер Гилета, словно кто-то ему бурно возражал, — позвольте, пан надворный советник! Прошу вас пока ничего не говорить.
И, ступая на цыпочках, он повел Гродзицкого из комнаты в комнату.
Это были знакомые, исстари привычные узоры — на зеленом, розовом или белом фоне цветы, ветки, листья в неизменно повторяющихся комбинациях. Но стены — это так, над стенами трудились подмастерья; гений мастера Гилеты сказался в разрисовке потолков. В условиях почти столь же трудных, как у Микеланджело, населявшего потолок Сикстинской капеллы, Гилета разбросал по белым плоскостям неимоверное обилие красочных пятен, составляя из них букеты, гирлянды, корзины цветов. Он пользовался трафаретами, но ни одного не закралшивал полностью, а соединял их по два, по три, иногда брал только середину или угол — и создавал узоры странные, причудливые: местами зеленый стебель тщетно искал свои листья, которые в другой комнате переливались всеми цветами радуги, не имея ни малейшей опоры, ни крошечной веточки.
Убедившись, что надворный советник уже в достаточной мере покорен, мастер повел его в столовую.
— Гм! — удивленно хмыкнул Гродзицкий.
Столовая была разрисована под дерево. Стены как бы обшиты светло-желтыми досками, и сучки на них намечены более темной, почти коричневой краской. Мнимым доскам полагалось бы прикрывать стены от пола до потолка, на котором, по-видимому, также следовало изобразить некое подобие балок и стропил, но Гилета всю жизнь отличался непоследовательностью: в приступе нетерпения он обрубил доски наверху широкой синей полосой, а потолок оставил белым и доверил подмастерьям, которые за один час замалевали его флорой с еще не использованных трафаретов.
Пани Зофья вошла в квартиру лишь в день переезда. В воротах и на лестнице ей встретились две девушки с полными ведрами, — хорошая примета (в большой тайне инсценированная и оплаченная мужем). Комнаты, которые полтора месяца назад отпугнули пани Зофью ледяным холодом, теперь приняли радушно и тепло — в двух печках еще с утра горел огонь. В творениях мастера Гилеты она увидела тот стиль, с которым сжилась с детских лет, а некоторые странности приняла за причуды современной моды. Пришел представиться дворник, поцеловал ей руку, потолковал о водопроводе, чердаке, погребе и попрощался, предложив свои услуги и пожелав счастья.
Оставшись одна, пани Зофья облокотилась на подоконник. Сквозь заиндевевшие окна, будто сквозь кружевную занавеску, она глядела на улицу и пыталась прочитать этот мелькающий текст. Движение было большое — звенели трамваи, тарахтели телеги, кричали извозчики, прокладывая себе дорогу; за две-три минуты можно было насчитать больше прохожих, чем на Верхней Сикстуской за полчаса. Ряд магазинов объявлял о себе вывесками — самые многословные были две, висевшие по обе стороны входа в лавку спиртных напитков, а склад скобяных изделий, как надменный бирюк, не удостоил сообщить о себе ничем, кроме короткого названия старой, известной фирмы. Были там и писчебумажный магазин, и рамочная мастерская, и зеленная лавка, и даже кондитерская, куда вели три ступеньки.
Пани Зофья отвела глаза от улицы и взглянула на дома напротив. Все, кроме одного, были трехэтажные. Больше ничего нельзя было о них сказать; окна, поблескивавшие на гладкой стене или украшенные лепными карнизами, глядели мертвыми, холодными бельмами. Пани Зофья задумалась...
Это была четвертая квартира в ее жизни. Первая, в которой она появилась на свет и откуда выходила замуж, была на Коральницкой улице: три темных комнатки, где отец, судейский чиновник, двадцать пять лет предавался упорным и неразумным мечтам о повышении по службе и о прибавке жалованья. Гимназии он не закончил, в университете не учился и, конечно, не мог ни на что рассчитывать — так и умер, заработав для вдовы и сирот право на пенсию в 86 крон, за которыми юная Зофья ходила каждый месяц в Финансовую дирекцию, — там, у входа, ее приветствовал улыбкой роскошный швейцар в голубой шинели с золотыми галунами. Мать между тем суетилась на кухне, так как надпись на картонной табличке, вывешенной в одном из окон, призывала голодных следующими словами:
«Домашняя кухня,
Дешево, вкусно».
Стишок этот, написанный большими красными печатными буквами, был произведением младшей сестры, Марии, девушки решительной, шумной, немного взбалмошной, которая быстро нашла мужа себе нод стать и исчезла из их жизни, а через несколько лет прислала письмо из Америки. Однажды, в июле, молодой чиновник наместничества, отвезя своих родителей в Любень, — ездили тогда за город, в наемном ландо с бесплатным обратным проездом, — вышел из шумного экипажа на Хоронжевской и задумался, где бы пристроиться столоваться на время отсутствия матери. Выбор его пал на известную молочную, хозяйка которой, пани Комуницкая, своими пирожками, клецками, рисовым пудингом кормила добрую половину чиновничьей молодежи. Однако, проходя по Коральницкой улице, он заметил стишок бойкой Манюси и сразу же ему доверился. В середине августа, расплачиваясь за последние десять обедов (по 30 крейцеров), он уже был помолвлен с Зофьей.
Второе жилище ее было там, где в тот июльский день остановилось ландо, то есть совсем рядом, не пришлось даже нанимать пролетку — сундучок с вещами перенес дворник. Но этот старый дом через несколько лет снесли, чтобы освободить место для большого нового здания, и пани Зофья, подталкивая колясочку с маленьким Теофилем, быстрехонько пробежала до Сикстуской улицы, радуясь, что ее не захватил дождь, первый в том году весенний дождь, который полил как из ведра, едва она вошла в ворота…
На цыпочках подошел Гродзицкий. Она не обернулась, не испугалась — знала, что это он.
— Ты почему плачешь?
Она не ответила, даже не пошевельнулась. Ее молчание смутило Альбина, он сразу притих и покорно стал смотреть в окно. Вскоре он отыскал ее мысли в кружевном узоре инея — теперь они думали вместе. Думали с тревогой, что вот пробил час, с которого начинаешь обратный счет времени, и отныне трудно уже будет заполнить жизнь чем-то иным, кроме размышлений о честном и достойном памяти прошлом.