Теофиль смеялся и недоумевал. Геккель внушил ему веру в теорию эволюции, а также фанатизм пылкого приверженца и непреклонность догматика. Что-то родственное связывало упрямого подростка и старого биолога, который до двадцати лет был верующим, да, собственно, и позже не переставал возиться с богом. Магическое это слово постоянно звучало в его книгах, и одна из самых знаменитых, «Естественная история мироздания», была как бы ответом на Библию. «Устаревшее представление о боге как личности потеряет вещий смысл в научной философии еще до конца этого века», — предсказывал он в 1892 году, лелея тайную надежду, что вскоре можно будет опустить в этой фразе выражение «в научной философии». Однако ему так и не удалось избавиться от слова «Gott», от этих четырех букв, которыми в немецком языке верховное существо обозначено в одном слоге, кратком резком, как громовой удар. Он желал сохранить это слово — хотя бы как наименование «бесконечной суммы всех сил природы».
Теофиль в подобной конструкции бога не нуждался. Он создал себе новое кредо, примерно такое, какое исповедовал XIX век до последних своих дней.
Вселенная вечна и бесконечна. Ею управляют два главных закона — сохранения материи и сохранения энергии. Все возникает из комбинаций элементов, число которых точно определено. Они образовались из одного праэлемента — в недалеком будущем он будет открыт, и тогда осуществятся мечты алхимиков о превращении элементов. Мельчайшей частицей материи является атом — шарообразный, твердый, неделимый, неизменяющийся. Из бесконечного числа этих шариков состоит Космос, единый по своему устройству, находящийся в непрестанном движении, благодаря которому в разных местах безграничного мирового пространства ежеминутно загораются новые солнца, а старые надолго, быть может, навеки.
Теофиль, перевоплощаясь в байронова Каина, которого прочитал в этом году с меланхолическим упоением, повторял вновь странствия печального сына Адама по небесным океанам. Но Каин повидал лишь укромный космос конца XVIII века и его проводник Люцифер знал лишь те звезды, которые значились в каталоге Бредли. Взору же Теофиля представала бесконечность, измеряемая миллионами световых лет, и мириады блестящих точек, которыми гигантские телескопы с неугомонной расточительностью засевали небосвод.
Огромность звезд, неимоверная их температура, ошеломительная скорость вращения и движения по орбите подвергали воображение Теофиля тяжелому испытанию. Небо представлялось ему похожим на те карты, где пунктиром обозначены морские пути, то пересекающиеся, то сходящиеся в густые пучки, то вьющиеся полукругами и параболами. Или еще точнее: на сеть железных дорог, где каждую секунду бесконечное количество поездов отправляется с бесконечного количества станций.
Осаждаемый этими образами, он засыпал на своем темном, маленьком земном шаре, как стрелочник в будке рядом с рельсами дальней, всеми забытой «кукушки», и среди ночи вскакивал с постели, разбуженный оглушительным грохотом космических экспрессов, которые сталкивались и неудержимо низвергались в бездну. Тишина спавшего дома словно насмехалась над ним, а порой, лежа с открытыми, устремленными в потолок главами, он слышал наверху стук отодвигаемого стула или шаги, — это профессор Калина спокойно и терпеливо сравнивает и сопоставляет фотографии Млечного Пути, присланные из американских обсерваторий, загадочные черные листы, каждый из которых, охватывая шестьдесят пять квадратных градусов неба, содержит более двух миллионов звезд!
Мысли о бесконечности изнуряли Теофиля. Подавленный числами, где единицы, как взбесившиеся куры, без устали откладывали нули, превращая вселенную в какой-то чудовищный инкубатор, заполненный этими бесплодными эллипсоидами, — он иногда жалел, что позволил лишить себя пространства, скроенного по мерке человека. Он жаждал предела, границы, какой-нибудь осязаемой вогнутости, по которой можно было бы постучать пальцем, как по прозрачной стенке стеклянного колпака.
Между тем старик Калина, неподкупный хранитель космических сокровищ, с каждым разом все более скупо отпускал ему материал на кровлю для пространства. Вчера еще у Теофиля захватывало дух от вида несметных богатств, а ныне — отчаявшийся бедняк! — он стоял перед мертвой, темной, холодной пустыней, где бесконечное число звезд исчезало бесследпо, как горсть песка. И среди тревожных снов в душе Теофиля вновь пробивалась мысль о боге…
Ничего тут нельзя было поделать: ночью у Теофиля просыпалась душа, хотя днем он старался превратить ее в психоплазму или вообще в сумму деятельности нервных клеток и волокон. С помощью этого сложного устройства он дивился беспечности людей, которые осваиваются с новой картиной мира, как с электрической лампочкой. «Им это легко, — думал он, — потому что они ничего не понимают. А чтоб еще легче было, они ввертывают электрическую лампочку в старую, керосиновую, только чуть переделанную».
XXII
Сравнение с лампочкой возникло у Теофиля не случайно. Оно было отголоском бесед за семейным столом. Теофиль в них участия не принимал, но все же они оставляли след в его сознании. Если б он уделил им хоть чуточку внимания, то узнал бы, что Дитмар предлагает, переделать все керосиновые лампы в их доме на электрические за весьма доступную цену. Прейскурант Дитмара, уже с неделю появлявшийся на обеденном столе и неустанно изучавшийся, потерял свою первоначальную свежесть — измятый, в жирных пятнах, он походил на беднягу-мастерового, измученного капризным заказчиком.
Надвигались большие перемены. Надворный советник, несмотря на просьбы и пассивное сопротивление пани Зофьи, снял новую квартиру. Вопреки установившемуся обычаю и здравому смыслу, он решил переехать еще до весны. Старуха Домбровская, когда он, принеся плату и поздравив с Новым годом, сообщил ей об этом, очень была расстроена. С отъездом Гродзицких из ее убогой жизни уходили люди, к которым она привыкла, квартиранты, аккуратно вносившие деньги и уже пятнадцать лет производившие почти весь ремонт за свой счет; наконец, она теряла плату за несколько месяцев: вряд ли найдутся так скоро охотники на эту квартиру, где — чего уж от себя-то скрывать! — полным-полно всяких изъянов. А когда старуха вдобавок подумала, что, может, упаси бог, придется снизить плату, она расплакалась. Гродзицкий, тронутый ее слезами, поцеловал то, что некогда было рукой и из-за ревматизма превратилось в какое-то подобие корня мандрагоры, и утешил старушку, что они останутся под ее кровом до февраля. При этом слове Домбровская тяжко вздохнула — еще утром дворник, явившийся с поздравлением и раздосадованный скудными чаевыми, заявил, что, если и дальше будет такой снег, дырявая крыша не выдержит.
Пани Зофья умоляла мужа подумать о сажени дров, — отличных буковых бревен, распиленных под ее наблюдением на четыре части и поколотых на прекрасные мелкие поленья, которые не «портили печек», о недавно початой бочке капусты, об огурцах и картошке, обо всех запасах в погребе, которые просто смешно среди зимы «тащить по городу» в повозке с мебелью и на телегах.
Надворный советник был непреклонен: насмешками, гневом, мрачным молчанием он в конце концов заставил жену покориться.
— Будто нечистый нас гонит отсюда! — с горечью прошептала пани Зофья.
Если нечистый может принять облик старого, седобородого профессора, который при встрече приветствует вас иронической усмешкой и преувеличенно вежливым поклоном, догадка пани Зофьи была верна. Надворный советник не желал жить дольше под одной крышей с Калиной; он проведал о тайных встречах сына с профессором, и с той поры ему опостылел дом, в котором он провел немало счастливых лет. Об этом он, впрочем, никому не говорил, так же как скрывал свою обиду на сына.
Новая квартира помещалась на Панской улице. Второй этаж, пять комнат с балконом, отдельный клозет. Ванной не было, но об этом никто не печалился — Гродзицкие были фанатичными приверженцами банного заведения св. Анны. Войдя в пустое, холодное жилье, пани Зофья заломила руки. Обшарпанные, грязные стены, разбитые полы, в кухне потрескавшийся кафель и ржавая плита имели зловещий вид — дикий зверь, которого бог весть как долго и c каким трудом придется приручать; в печах наверняка притаились злобные духи угара и дыма.