Это был известный норвежский писатель Бьёрнстьерне Бьёрнсон. Его имя означало: «Созвездие Большой Медведицы», а фамилия — «Сын Медведя». Массивная фру Хагеруп, которая в свое время изображала на сцене Валькирию, смотрела на Бьёрнсона снизу вверх.
Она сообщила Бьёрнсону, что о его последней книге уже говорит весь город. И все хвалят, всем нравится.
— Еще бы! — воскликнул рослый, стройный юноша, стоявший рядом с Бьёрнсоном и явно любовавшийся им, хотя и с оттенком добродушной, ласковой иронии. — Мой родич популярен. Стоит ему сказать слово, как на другой день это повторяют сотни людей!
— Потому что я высказываю их же мысли, — сказал Бьёрнсон.
— Вот как! Прелестно! Значит, своих мыслей у вас нет?
Эти неожиданные слова произнес худой, желчный молодой человек, нервно сжимавший длинные пальцы рук.
Бьёрнсон взглянул на него сквозь стекла очков.
— Как это? — спросил он.
— А так! — с веселой готовностью отозвался молодой человек, поблескивая беспокойными глазами. — Вы высказываете мысли сотен людей, и за это они вас любят. А где же ваши собственные мысли, за которые вас не будут любить, а побьют каменьями?
— Слава богу, таких мыслей у меня нет, — нахмурившись, ответил Бьёрнсон.
— Якоб Фосс, вы грубиян! — полусерьезно вмешалась хозяйка. — Боюсь, что мне придется вас выгнать.
— Не бойтесь, — с шутливой дерзостью ответил Якоб Фосс, — потому что я прав!
— Я знаю, о чем вы говорите, — сказал Бьёрнсон. — Вы хотите сказать, что писатель — жрец и апостол.
— Вовсе нет, я…
— Но даже жрецы и апостолы не могут продержаться ни одного дня, если они не знают мыслей народа и не считаются с ним.
— Значит, по-вашему, — подхватил Якоб Фосс, — писатель не первый сообщает людям истину, а заимствует ее у других?
— У народа — так будет верней. Ни одна истина не придет ему в голову, если общество само не предчувствует ее и не нуждается в ней. Вы литератор и сами должны это знать: «Идеи носятся в воздухе».
Якоб Фосс презрительно скривил губы:
— Извините, есть писатели, которые на столетия опережают свою эпоху. И только поздние потомки в состоянии их понять!
— Не знаю. Я предпочитаю видеть плоды своих трудов.
— Еще бы: это и спокойнее и выгоднее!
Должно быть, Бьёрнсон был вспыльчив от природы: у него покраснела шея. Но тут вмешался молодой человек, который назвал Бьёрнсона «родичем». Сдвинув густые брови, он сказал Фоссу:
— Напрасно вы горячитесь. Все лучшее, что мы создаем с вами, мы заимствуем у народа. Именно — заимствуем. Чтобы потом возвратить с лихвой.
— Это, выходит, что-то вроде процентов!
— Говорите, что вам угодно, но ни один настоящий художник не оторвется от своей почвы!
— Я назову вам блистательный пример: Генрик Ибсен.
— Вздор какой! — вскричал Бьёрнсон.
— А я докажу вам, — продолжал родич Бьёрнсона, — и докажу во всех подробностях, что каждый характер у Ибсена, любой образ, не говоря уж о языке, почерпнут из народной жизни.
— В таком случае, Рикард Нордрак, я очень жалею вас! — сказал Фосс. — Я думал, что вы самостоятельны и что ваша музыка принадлежит вам!
— Мою музыку вы не найдете ни у кого другого! Стало быть, она моя. Но, если бы не музыка Норвегии, которую я хорошо знаю, я не написал бы ни одной ноты!
Эдвард с интересом смотрел на Рикарда Нордрака. Он слыхал о нем. Этот двоюродный брат Бьёрнсона был композитор и, по-видимости, принадлежал к той же семье духовных викингов, от которой происходил Оле Булль. Смелое, открытое лицо Нордрака с орлиным носом и небольшими, но яркими глазами укрепляло это впечатление… Эдвард слышал также, что Рикард Нордрак написал новый национальный гимн, который постепенно вытесняет старый, хотя он еще не рассматривался в стортинге.
Между тем Якоб Фосс не собирался сдаваться.
— Мне глубоко противны ваши рассуждения, — сказал он, кривя рот и стискивая длинные нервные пальцы. — А вас обоих мне просто жаль. Вы обкрадываете самих себя, так упорно причисляя себя к общему стаду!
Бьёрнстьерне Бьёрнсон уже овладел собой.
— Много ли вы написали за последнее время, Якоб Фосс? — спросил он.
— Я не обязан перед вами отчитываться!
— Не передо мной! Но подумайте, отчего вы стали так мало и — извините! — так плохо писать? Не оттого ли, что засохли ваши корни? Не оттого ли, что вы вообразили себя одним-единственным на земле?
— Ваш суд еще не окончательный для меня, — презрительно ответил Фосс. — А сколько я пишу, вам неизвестно. Но как заметно, что вы сын пастора: без проповедей не можете жить!
Но, чем запальчивее говорил Фосс, тем проще и вразумительнее ему отвечал Бьёрнсон. Видно было, что он с юных лет привык к полемике.
— Одного я не понимаю! — воскликнул Фосс. — Зачем вы приписываете себе чужие заслуги, да еще получаете гонорар за это? Если народ так мудр, зачем же вы ему понадобились? Если у него свои замечательные мысли, для чего вам их еще повторять?
— А это один из законов искусства, — спокойно ответил Бьёрнсон.
— Что? Не понимаю!
— Отлично понимаете! Художник один претворяет все лучшее, заложенное в народе. И в этом — слава и народа и художника!
Рикард Нордрак молчал, но глаза у него блестели.
— «Претворяет»!.. — начал было Фосс. — Тоже пасторское словечко!
Но тут появился хозяин и позвал всех к столу.
Глава шестая
Этот разговор не мог не взволновать Эдварда. Он всей душой сочувствовал Бьёрнсону и Нордраку, потому что был воспитан, как и они, в любви к народному искусству. Воспоминания об Оле Булле, о странствованиях с ним оставили слишком глубокий след в его памяти. Это было лучшее, что он знал до сих пор за двадцать лет своей жизни. Неужели Якоб Фосс не испытывал этих радостей? И он представил себе унылое существование этого молодого писателя, одинокое, лишенное поэзии. Имеет ли он друзей? Бывает ли спокоен? Нет, его душа была так же искажена судорогой, как и лицо.
И Григ неожиданно вспомнил своего бывшего товарища по консерватории, Артура Сюлливана. Тот был удачливее Фосса, у него были поклонники, и Григ восхищался им. Но, кто знает, может быть, несколько лет назад и Якоб Фосс был так же окружен юными почитателями и считал себя победителем? Теперь Сюлливан уже не казался Григу таким счастливцем, как прежде. Что ни говори, а мир Сюлливана был душный, искусственный. Он как будто хорошо чувствовал себя в этом мире, но долго ли могла продолжаться эта замкнутая, тепличная жизнь? То были одни сны, иногда легкие, воздушные, а порой похожие на кошмары. То были отражения отражений, призрачные, часто искаженные, как в неверном зеркале или в зыбком ручье. Это было изящно, но сколько же времени длятся сны? Они проходят, отражения исчезают — что же остается? И, когда все эти ненадежные образы изменяют художнику, он становится Якобом Фоссом, озлобленным, угрюмым и бесплодным. И Эдварду захотелось увидеть Сюлливана и предостеречь его.
— Что вы так смотрите на меня? — спросил Фосс, бросая на него косой взгляд. — Я кажусь вам дерзким, возмутительным?
— Нет, вы не кажетесь мне возмутительным.
Не сказать же ему: «Мне жаль вас!»
Но бог с ним, с Якобом Фоссом! Я здесь, в этом доме, на этой улице. Не может же быть, чтоб это ничем не разрешилось!
— Ненавижу бездарных людей! — сказал Фосс, наливая себе вина дрожащей рукой. — Особенно старшего, этого пастора! Меня так и подмывает вывести его из, себя!
Он наливал себе одну рюмку за другой.
Покосившись на Грига, он спросил, не видал ли он фрекен Хагеруп. Странно! Полный дом гостей, а ее нет!
Нет, Эдвард не видал фрекен Хагеруп. Он даже не знает ее.
— Дочь хозяйки, — пояснил Якоб Фосс и вздохнул. — Дивное, божественное создание! А какой голос! Сколько чувства! Только очень своенравна!
«О ком это он? — подумал Эдвард. — Ах, да!»
Но внезапно лицо Фосса приняло удивленно-радостное выражение. Он встал и отодвинул от себя рюмку. Встали и другие гости, послышались радостные восклицания. Эдвард обернулся и в двух шагах от себя увидал ту, которую безотчетно ждал весь вечер.