Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Выходит, просто не повезло.

— Может, и так… — Сердечкин выложил сверток. — Сейчас я тебе курицу Сашину скормлю. А будешь паинькой, получишь рюмку коньяка. Лучшее лекарство…

«Кто здоров, — подумал Андрей, — тому и лекарство не повредит».

Нет, все-таки это удивительно. Десятку за билет, каких-то полтыщи километров — и ты снова в юности, как на иной планете. За эти годы где только не побывал, чуть ли не на Северном полюсе, а сюда дорога не привела… Или сторонился этой дороги, берег душу, не желая травить воспоминаниями?..

Может быть, надо было съездить в этот лесистый, мрачноватый поселок, навсегда осиротивший душу, еще тогда, весной, после госпиталя, где он лежал с пулей, схваченной на первом же переходе — в Черном лесу под Калишем. Поначалу только слал письма, страшась и надеясь, — одно за другим, пропадавшие, точно в бездне, без отклика, пока не понял, не поверил, наконец, что Стефки в Ракитянах нет, уехала в свою Польшу.

Поверил? А все-таки, все-таки… Рана была паршивой — в коленку, — надолго сделала его беспомощным. Может быть, это… И все-таки надо было съездить. Зачем? Поглядеть на знакомые двери, со смятенным сердцем войти в дом, где давно живут чужие люди… А потом завертела жизнь. Учеба, газетный котел. Вроде бы и зажила ранка в молодом сердце.

Последние годы почему-то все чаще думал о ней, видел Стефку такой, как в тот последний зимний день прощания, бледную, счастливую, с застенчиво сияющим взглядом из-под платка.

«Анджей, я буду чекать…»

Бывало, вскакивал среди ночи с замирающим сердцем… Потом стал понемногу забывать, и сны приходили все реже, но по-прежнему яркие, хватавшие за душу, и сама она будто въявь: только что была здесь, рядом, еще звенит ее голос в ушах, а ее уже нет — ушла, истаяла…

— Да, чудно́ устроен человек, — хмыкнул Сердечкин, отставив рюмку, — что ж ты, все это время один?

— Всяко бывало, а все без следа.

— В самом деле, не повезло.

— Может быть.

Иван Петрович покусал губу.

— Эдак и похоронить некому будет.

— Еще не слыхал, чтобы в доме оставляли покойника. Да еще на приличной жилплощади.

— Юморист… Друзей-то сотня.

— Может, и побольше. Помянут. Поговорят, повздыхают и разойдутся.

— Эх-ма, жизнь… Ну а как у тебя с Любой? Ведь хорошая девка, — что-то чересчур уж весело сказал Иван Петрович, должно быть, непривычно было лезть в чужие дела. — На цех ее собираемся ставить. Красивая, умница, чего еще?

— Не знаю. — Слишком долго объяснять, а коротко — Иван Петрович не поймет. Да, и умна, и хороша, и волевая. Наверное, даже слишком — для него.

— Но ведь встречаетесь не первый год. — Сердечкин даже засопел сердито. — Небось не в карты играете.

— Небось…

— Нехорошо как-то. И она ведь связана. А уж пора бы очаг иметь постоянный. Для них это очень важно.

Иван Петрович отвернулся, Андрей с улыбкой посмотрел на его словно облитую серебром голову, уже начинавшую лысеть со лба. Люба, Люба… Он и сам еще не знает, как оно будет, не решил окончательно, а надо бы. Тянучка…

— Не расстраивайтесь, — сказал он, помолчав. — Ни к чему об этом сейчас.

— Ты уж прости. Темный лес для меня все это.

— Загрустили вы что-то.

— Да и ты невеселый, — сказал Сердечкин.

— Не думал, что придется нам с вами еще раз побывать…

— Пришлось…

Разыскал-таки Сердечкина Довбня, заслуженный пенсионер, несший при исполкоме гражданскую свою службу охранителя памятников войны. Отыскал, видимо, по газетам. О Сердечкине, его заводе частенько писали газеты. Годовщину Великой Отечественной в Ракитянах решили отметить открытием большого обелиска. Сколько их разбросано по топким чащам Полесья, а этот на самом краю поселка, там, на партизанском кладбище, где схоронены и Колька с Настей в то утро первых выборов, солнечное, зимнее, в начале новой жизни…

— Аня-то где лежит? — спросил Андрей.

Сердечкин понуро молчал, уставясь в одну точку, в окно.

Вдруг поднялся, отодвинув еду.

Андрей с внезапно подступившим ознобом представил себе запертую в горящей избе неунывающую Анечку.

— Спрячьте вы эту курицу, от одного запаха тошнит!

— Сам… Я выйду, покурю…

Он не узнал Ракитян, и, может быть, к лучшему. Ничто не напоминало о прошлом, кроме леса, стеной подступившего к поселку, да и тот стоял по-летнему густой, чащобный, с веселыми проблесками медных сосен. В тополиной гуще утопали черепичные крыши завода, рядами стеклянных цехов растянувшегося вдоль дороги, до самого бора. Поселок, окружавший разросшийся, утопающий в тополях стеклозавод, стал иным. Четырехэтажные, увитые диким виноградом особнячки, нарядные по случаю воскресенья люди, очень много ребятишек — они сновали на велосипедах и самокатах по асфальтовым дорожкам, по огромному, в радужных клумбах, скверу.

Что-то знакомое почудилось Андрею в очертаниях этого бурлящего непривычным звонкоголосьем сквера, с мраморным обелиском в центре и покато спускавшимися к лугу аллеями… Вдали розовела кирпичная арка заводских ворот. И вдруг понял, что это и есть то самое место, где стояли дома — бараки.

Довбня, встретивший их на вокзале, — все такой же крепкий, краснолицый, время будто не коснулось его, лишь голова побелела, а в уголках рта застыла улыбчивая печаль, — молча обнял, утер глаза и всю дорогу, пока ехали в исполкомовском газике по городу, по той самой дороге, где когда-то Андрей водил его за нос — впрочем, кто — кого, — молчал, покашливая. Никак не мог совладать с собой. Да и Андрей… Сдавило горло и не отпускало.

А Довбню вдруг прорвало, зачастил с придыханием с пятое на десятое — о заводе, о городке. Андрей ловил обрывки слов, что-то переспрашивал, но так и не заикнулся о Стефке, смятый вдруг подступившим волнением, ждал. Но Довбня будто начисто забыл о ней. И лишь изредка как-то странно, будто с укоризной, поглядывал на Андрея…

И после, за праздничным столом, куда дородная, под стать Довбне, хозяйка ссыпала прямо с противней, с пылу с жару, невиданных размеров пампушки, Андрей сидел как на угольях, воспаленной душой впитывал басовитый голос бывшего участкового и ждал, что Довбня вот-вот обронит среди десятков других знакомое имя.

— А Владека помнишь?.. Помер. Кажись, в сорок седьмом. На год пережил Фурманиху. На больше пороху не хватило, а Ляшко живет-поживает, лучший стеклодув. Завучастком сейчас, скоро на отдых. А я вот уже пятый годок на госхлебах, скоро, видать, и мой вороной свистнет…

— Ну, — отозвался Сердечкин, — твой конь еще бодрый.

— Не скажи. Не та была работа, шо жизнь удлиняет. На курорты с сердцем катаю, да ведь ржавую подкову не перекуешь. Так и живу, все больше с павшими рядышком, памятники обихаживаю. Вот и этот обелиск схлопотал, шикарный получился обелиск, с надписями. Твоя Анка второй год там стоит, поглядишь завтра. Да, — вдруг сказал Довбня все с той же грустноватой улыбкой, — жаль, Стефка в командировке. Вот уже месяц. А то бы повидались…

И отвел глаза.

Ночь была ли, не была… В распахнутое окно спаленки заплывал шум близкого леса и смотрелась луна, такая же, как тогда, будто не верила, что это он вернулся в давно забытые и такие памятные места, смотрела удивленно и холодно, с какой-то томительной тяжестью, пока не задвоилась, расплылась.

И весь следующий день — осматривал ли он с гостями новую школу — бетон и стекло, с солнечным спортзалом, детские ясли с расписными стенами или выезжал в соседнюю деревню, где была показательная ферма, — думал о своем, плохо понимал, о чем рассказывают хозяева, машинально отвечал на вопросы. Вдруг сжималось сердце — и начинало бухать, точно бубен. В каком-то жарком ознобе порывался спросить у Довбни Стефин адрес и тут же вспоминал, что нет же ее в поселке, а идти просто так — не мог, будто страшась чего-то.

К вечеру они взошли на дощатую, наспех сколоченную трибуну, где уже стояли старые партизаны со всей округи — мужчины и женщины в орденах и медалях. И все, что было потом — и звук горна, и венки в руках ребят, и речи, — виделось как сквозь туман. Выступал бритоголовый мужчина, кажется секретарь райкома, потом слово дали Довбне, и голос его, глухой, надтреснутый, полетел в толпу…

39
{"b":"817868","o":1}