Больше мы Кауфманов не видели.
2
На лестнице раздаются мамины шаги. Мы с Трюс так и сидим на диване.
– Чего хотел Франс ван дер Вил? – спрашивает она, вываливая на стол гору чистого белья.
Вот, значит, как его зовут.
– Франс… э… – говорю я, быстро перекинувшись взглядами с Трюс, – Франс пригласил нас присоединиться к его группе Сопротивления. – Мой голос звучит беспечно, будто такие приглашения нам поступают каждый день. – Ты его знаешь, мам?
– И что вам придется делать? Что-нибудь опасное?
– Ты же ничего не хотела слышать, – напоминает ей Трюс.
– Подробности – нет! Только то, что ему нужно от вас. Ничего опасного?
Трюс молчит.
– Что тогда? Подделывать продовольственные карточки?
Трюс кивает.
– Заниматься саботажем? – Мама раскладывает гладильную доску.
– Чего-чего? – не понимаю я.
– Перерезать телефонные кабели, перегораживать рельсы и тому подобное?
– Да, и это тоже, – отвечает Трюс и быстро спрашивает: – Но как ты думаешь, мам? Ему можно доверять?
– Я его едва знаю. – Мама задумывается. – Поспрашиваю у товарищей по партии.
Как всегда по вечерам, Трюс укладывается на старом диване в гостиной. Я лежу напротив нее, на двух сдвинутых креслах. Мама – на кровати за раздвижными дверями, в другой половине комнаты. Мама сказала, что теперь мы снова можем спать наверху, в наших кроватях, но для нас это означает смириться с тем, что произошло с Кауфманами.
Я поудобней устраиваюсь на подушке. Под подушкой – сиденье кресла. На этом кресле месяц назад сидел своей немецкой задницей тот фриц, и всего несколько часов назад – этот господин. Настоящий господин в шляпе. Франс ван дер Вил. Который выбрал нас для своей боевой группы. Меня и Трюс!
– Если мы скажем этому Франсу «да», все изменится, – шепчу я сестре.
Мама легла полчаса назад. Я слышу ее ровное дыхание: она спит.
Трюс невесело усмехается.
– Все изменилось давным-давно, – говорит она.
Я киваю, хоть сестра и не видит.
– Еще когда немцы разбомбили Роттердам[9], – добавляет Трюс.
– Ну да, – бормочу я.
Тогда мы быстро поняли, чего ждать от этих подонков. Хотя позже в газетах писали, что немецкие солдаты ведут себя «чинно и любезно». Бомбы они тоже чинно и любезно кидали? Предварительно извинившись?
– Нет, – вспоминаю я. – Еще раньше. Когда они стали гоняться за евреями.
Тогда, после Хрустальной ночи, здесь появились первые беженцы. С тех пор прошло три года.
– Нет, еще раньше, – вспоминает Трюс. – В тридцать третьем, когда к власти пришел Гитлер.
Я нарочито громко вздыхаю.
– Нет. Еще раньше, – говорю я. – Сразу после Мировой войны, потому что… э…
Я замолкаю, потому что не знаю, что именно тогда пошло не так. От истории у меня голова идет кругом. Это как в детстве, когда я писала свои имя и адрес:
Фредди Оверстеген
улица Брауэрсстрат
район Лейдсеварт
город Харлем
Нидерланды
Европа
Мир
Вселенная
…и чувствовала, что проваливаюсь в головокружительную, невообразимую бесконечность.
* * *
Разузнать побольше о Франсе ван дер Виле мама сможет только через несколько дней, но я уверена: ничего плохого не выяснится. Ведь он настоящий джентльмен!
Жаль, что того же нельзя сказать о моем отце. Он вольная птица, ему милее летать по белу свету, чем жить с нами. Мы для него – клетка. Мама говорит: когда у него к тому лежала душа, он работал (нечасто), а когда нет – пил (очень часто). И гонялся за женщинами. Я знаю: слышала разговоры мамы и тети Лены. Отец даже к тете Лене подкатывался! К маминой сестре! Прямо дома, на кухне. Мама лежала со мной в постели – я тогда только родилась, – а отец заглядывался на тетю Лену. Точнее, не просто заглядывался. Пытался добиться… ну, того самого.
К счастью, ничего у него не вышло: тетя Лена влепила ему пощечину.
– Такие, – говорит мама с влажными глазами, как только речь заходит об отце, – нам не нужны, правда ведь?
– Правда! – соглашаемся мы с Трюс.
Когда другие дети спрашивают, где мой папа, я говорю: «Умер». У меня есть мама и Трюс. Всё. Нас трое. По отцу мы не скучаем. Наша семья – это мы. Не он.
– Кстати, о Франсе, – начинает мама.
Они с Трюс складывают белье. Мама не глядя соединяет уголки простыни – точность ей не важна – и подходит к Трюс, чтобы сложить обе половины. Отдает ей простыню и садится на диван.
– Да, что ты слышала? – Трюс замирает с простыней в руках.
– Ему можно доверять, – просто говорит мама.
– Что тебе рассказали? – не терпится узнать мне.
– Что из него выйдет прекрасный командир группы. Людей он подобрал отличных. О тех, кого не знал лично, выведал все до мельчайших подробностей.
– Серьезно? – удивляется Трюс.
– Серьезно.
Так я и думала!
– Что скажешь, Трюс? – Я опускаюсь на диван рядом с мамой. На подоконнике у нее за спиной качает головой моя игрушечная жестяная черепашка – вверх-вниз, вверх-вниз. «Соглашайтесь! – говорит она. – Соглашайтесь!»
– Не торопитесь с решением, – советует мама.
– Как это – не торопитесь? – Я думаю о госпоже Кауфман и маленьком Авеле.
– Война, она, может, еще целый год продлится, – говорит мама.
– Менейр Ван Гилст говорит, Сопротивление бесполезно. – Трюс еще раз складывает простыню. – От немцев, мол, все равно не избавиться. Это навсегда. Нидерланды теперь – часть Германии.
– Ах, да не слушайте вы этого бакалейщика! – отмахивается мама.
– Он же отец Петера! – напоминаю я.
– И рассуждает как настоящий торговец.
– Вообще-то, многие так рассуждают. – Трюс кладет сложенную простыню на стол.
– Они неправильно мыслят. Они ведь не коммунисты! – Мама потирает костяшки пальцев, покрасневшие от стиральной доски. – Легко кричать, что Германия сильнее, ведь тогда незачем и бороться с несправедливостью. Но не выбирать – это тоже выбор. – Она смотрит перед собой. – Нельзя смириться с немецким ярмом. Ни с каким ярмом нельзя.
Кажется, ее взволновали собственные слова. О ком она думает? О фрицах? О моем отце?
Я хочу погладить ее по плечу, но она уже пришла в себя.
– Нидерланды будут свободными, Трюс. – В ее голосе звучит знакомая уверенность. – Это вопрос времени.
– На свете есть добро и есть зло, – говорю я. – И со злом нужно бороться. Так ведь, Трюс?
Трюс задумчиво склоняет голову. Потом медленно поднимает на меня глаза и кивает.
– Вы правда хотите в группу Франса? – спрашивает мама. На миг на ее лице проступает улыбка, глаза блестят. Но через секунду она уже тревожно морщит лоб. – Вы ведь не обязаны соглашаться. Вы – самое важное в моей жизни, а эта работа смертельно опасна. Вы и так уже помогаете, раздавая листовки. Тоже достойное дело.
– Мам, я хочу делать больше! – возражаю я. – И ты сама говоришь: это не навсегда!
Мама пожимает плечами.
– Но это ведь не значит, что нужно немедленно вступать в Сопротивление…
– Ты сама разрешила нам поговорить с Франсом! – напоминает Трюс.
– Да, но я же не знала… – Мама умолкает, устремляет задумчивый взгляд в пустоту. Потом говорит: – А что, если это продлится дольше года?
– Я все время думаю о мефрау Кауфман и Авеле, – говорит Трюс, – и о том, что происходит с евреями. Им теперь все запрещено, скоро их всех увезут, мам! – Ее голос срывается.
Трюс права.
– Да пусть эта война хоть два года продлится! – кричу я.
Воцаряется тишина. Высоко в небе гудят самолеты. Надеюсь, британские бомбардировщики на пути в Германию.
Мама испытующе смотрит на меня.
– Скажу вам одну вещь… – Она берет Трюс за руку и мягко усаживает ее рядом со мной. – Не знаю, чем именно вы будете заниматься, да вы и сами не знаете, но… – Она проводит пальцем по моей щеке. – Всегда оставайтесь людьми. – Ее взгляд серьезен, слова падают тяжело, весомо. – Не уподобляйтесь врагу. Не марайте руки. Никаких оправданий вроде «приказ есть приказ». Всегда думайте своей головой.